• Приглашаем посетить наш сайт
    Бальмонт (balmont.lit-info.ru)
  • Недоконченные беседы. Глава VI

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Примечания
    Продолжение

    VI

    На дворе знойно; Петербург опустел и наполнился смрадом. С «вопросами» тихо; даже еврейский вопрос, наделавший было изрядного переполоху, — и тот словно изныл. Но кой-где еще скребут перьями; вероятно, это какая-нибудь невзначай уцелевшая комиссия доскребывает свою последнюю песню... Ну, что бы стоило окончательно сказать: оботрите перья, спрячьте в ящик бумаги, заприте на ключ и бегите куда глаза глядят — какой бы мир во все души эти простые слова пролили! Так нет, об этом еще не слыхать: не приспело, знать, время. А тут вдобавок еще дернуло околоточного на Петербургской стороне две души загубить! Думаешь: нет ли тут внутренней политики и не отразится ли это происшествие на литературе, яко попустительнице и укрывательнице...

    И все эти сомнения рождаются в такую пору, когда неслыханный зной так и прожигает насквозь, когда не только возиться с вопросами, но и фривольные мысли в голове содержать тяжело. Говорят, будто в такой зной хорошо сено убирать и хлеб жать, но насколько это справедливо — сказать не умею. Не сеял, не жал, а только в еде себе не отказывал. На днях, впрочем, видя, как дворник Иван ловко машет косой, обкашивая лужайку перед дачей, я рискнул-таки полюбопытствовать:

    — А что, брат Иван, я думаю, что в такое благоприятное для уборки время и душа радуется косить-то?

    Но он, вместо того чтобы но душе покалякать, процедил сквозь зубы:

    — Попробуйте!

    Так я и не узнал, радуется или не радуется у человека душа, когда он машет косой при тридцати градусах по Реомюру.

    Нынешним летом я не поехал за границу, а устроился на даче под Петербургом. В сущности, пора бы свой собственный угол где-нибудь припасти, но столько нынче во всех местах «вопросов» развелось, что поневоле берет оторопь. На юг заберешься — там еврейский вопрос у всех в свежей памяти; на север — там о каких-то аграрных вопросах поговаривают. Даже в Петербурге нынче своим домком завестись жутко: а ну, как столица-то?.. Катков с Аксаковым в Москву зовут, Булюбаш — в Полтаву, а потом, глядишь, и в Саратове свой собственный патриот объявится: пожалуйте в Саратов!

    Главным образом, я потому не поехал за границу, что вестей туда из России доходит мало, а знать хочется. Думал: поселюсь-ка в сорока верстах от Петербурга — всего наслушаюсь. И что же! в сорока-то верстах еще меньше известий из России, нежели за границей! Точно она сквозь землю провалилась, голубушка. Те же газетные листы, что и за границей, и те же в них голые факты. А какие загадки скрываются за этими фактами и какие загвоздки готовят они в будущем — молчок.

    Довольно поболтали. Налгали с три короба, насуетились — и будет. Теперь попробуем, не лучше ли будет, если сядем и будем сидеть, уставив брады. Но какой переход!

    Как опознаться в этом Concertstück1, где мажорные тоны внезапно сменяются минорными, минорные — мольными и, наконец, наступает отсутствие всяких тонов?..

    Паровозы между тем чуть не ежечасно выбрасывают на дачную платформу целые массы людей с потфелями и без портфелей, людей, которые ежедневно, в урочный час, уезжают от нас в Петербург и, настряпавши там целые вороха внутренней политики, в урочный же час приезжают обратно глотнуть дачного воздуха. Вяло вылезают эти люди из вагонов и, лениво перебирая по платформе ногами, направляются к извозчикам. Глаза померкли, губы запеклись, в носу залегло, голова пуста... После, в портфеле, опять все без труда отыщется, и опять голова наполнится внутреннею политикой, но покуда утренняя стряпня взяла все силы, какие только могла взять. А тут, как на грех, зной, словно из ушата, так и льет на опустелую голову...

    — Что новенького? — слышится где-то сонный вопрос.

    — А? что? — тоже словно сквозь сон раздается из чьей-то утробы.

    Одним словом, предположенная цель: остаться в России, чтобы жить в оной, — оказывается недостигнутою. Живешь неведомо где, слышишь загадочные звуки, видишь протянутые веревки, на которых качается масса юбок и кальсонов (вот фуфайка главы семейства, а вот кальсоны матери семейства!), и от времени до времени освежаешься мыслью, что, того гляди, явятся прекрасные незнакомцы и потребуют: пожалуйста паспорта! Паспорта, паспорты, паспорты — вот в чем состоит прелесть нынешней дачной жизни...

    — Кто вы, прекрасные незнакомцы? Дворник! следует ли отдавать им паспорты?

    — Помилуйте, вашескородие! стало быть, следует, коли требуют!

    --------------

    1 концертном номере.

    --------------
    снисходительны. Придут и попробуют, подается ли окно или не подается; ежели подается, то влезут, если же не подается, то, не настаивая, идут дальше. На их счастие, дачи ремонтируются редко, и оконные переплеты почти всегда ветхи. Но и в таком случае здешние воры не задерживаются, а возьмут первое, что попадется под руки, и уйдут. Очевидно, что главным мотивом тут является не ненависть к людям и не протест против неравномерного распределения богатств, а выпивка. Хочется выпить, а денег нет, — вот они и пробуют, прочны ли оконные рамы. При этом всего чаще достается ложкам, которые везде, в ягодный сезон, валяются неприбранчые. Иногда попадается несколько настоящих серебряных ложек — тогда вор радуется и называет обворованного «хорошим господином»; но иногда ложки попадаются мельхиоровые — тогда вор ропщет, называет обворованного обманщиком и сравнивает его поступок с тою мельхиоровою внутреннею политикой, которая суетится и сулит, но, корме мельхиоровых дел, ничего после себя не оставляет.

    Однако, покуда не было опубликовано происшествие на Петербургской стороне, мы не очень тревожились. Но зверски-бессмысленный поступок околоточного Иванова заставил и нас встрепенуться. Сейчас же у всех окон появились наружные ставни, сквозь которые просовываются железные болты, и теперь, с десяти часов вечера, мы сидим запершись и ничего не боимся. Сверх того, я лично, ложась спать, на каждое окно кладу по ложке и по две, в расчете, что вор прямо возьмет, что следует, и затем ему уже не будет надобности убивать. А так как у нас околоточного нет, а есть урядник, то я и с ним на всякий случай имел разговор.

    — Уж вы, Семен Парфеныч, ежели вам нужно, лучше спросите!

    — Я, вашескородие, завсегда лучше спрошу!

    — Пожалуйста. Я тоже лучше десять, двадцать пять рублей отдам, нежели жизнь!

    Устроившись таким образом, я сплю тем спокойнее, что на днях нам сделан сюрприз: нанят ночной сторож. Сторож этот слепенький, на оба уха не слышит, на одну ногу хромает, а другую волочит; однако еще дышит. А это все, что нужно, потому что на здешнего простодушного вора один вид человека движущегося действует спасительно. Иногда, впросонках, я слышу, как наш сторож зевает, а по временам нет-нет, да и потрещит в трещотку: спите, мол, я тут! А я ему в ответ: бди, калека, за восемь целковых в месяц, бди!

    Ах, этот Иванов! Мало того, что две души загубил, но, что еще хуже, целое ведомство своим поступком скомпрометировал. Вместо того чтобы держать знамя полиции высоко, а он, смотрите, что выдумал! И как нарочно, сряду два таких случая. Один с Ивановым, а другой с господином — не помню уж фамилии, — который в магазине пять байковых платков стянул. Поймали, привели к мировому.

    — Кто таков?

    — Чиновник департамента государственной полиции.

    Ах!

    К счастию, оказалось, что он соврал. Никогда он в департаменте государственной полиции не служил, а только от времени до времени исполнял отдельные поручения. Исполнит поручение, а вслед за тем воровать пойдет; потом опять поручение исполнит, и опять воровать. Делу время, и потехе час. А в департаменте, по рассмотрении его поручений, распоряжения идут: штандарт скачет, андроны едут, паровоз свистит...

    Кто ж ему, однако ж, в душу влезет! думали, что он просто курицын сын, а он оказался... орел!

    Как бы то ни было, но в обоих приведенных случаях внутренней политики нет и следа, и те, которые полагают, что здесь примешан вопрос о расширении полицейской компетенции, очень грубо ошибаются. Равным образом заблуждаются и те, которые утверждают, что ничего подобного не могло бы произойти при «правовом порядке» (псевдоним). Ибо псевдоним этот давно уж у нас существует, только мы, по недоразумению, другими псевдонимами его называем. Ничего нам не нужно: ни реформ, ни упорядочений, ни правовых порядков. Все у нас есть. А ежели есть, сверх того, и много лишнего, то стоит только построже предписать: чтоб не было — и не будет.

    Ведь справляются же с литературой. Не писать о соборах, ни об Успенском, ни об Архангельском, ни об Исаакиевском — и не пишут. Вот об колокольнях (псевдоним) писать — это можно, но я и об колокольнях писать не желаю. Бог с ними, с псевдонимами вообще.

    В старину опытные губернаторы именно так и поступали. Прослышит, бывало, генерал, что в вверенном ему крае неблагополучно — сейчас циркуляр: «Дошло до моего сведения... чтоб не было!» И разом все воровства, грабежи, убийства — всё как рукой снимет. А отчего? оттого, что в старину администраторы знали, чего хотят, и в согласность с сим требовали; об журавлях не разговаривали, а прямо указывали на синицу. Зато уж если потребовал генерал синицу, то хоть тресни, а подай; а не по̀дал — умри!

    А нынче, с комитетами да с комиссиями, совсем мы спутались. Понаделали комиссий, думали, что польза выйдет, а вышли псевдонимы. Реформа — псевдоним, упорядочение — псевдоним, правовый порядок — псевдоним. Понятно, что никакая комиссия такого множества псевдонимов не выдержит. И вот они нарождаются и умирают, умирают и опять нарождаются. А мы ходим между ними, словно по полю, усеянному мертвыми телами. Идешь и думаешь: почили, неисправимые празднословы! — смотришь, ан между ними уж кудрявые купидоны резвятся и тоже об чем-то празднокартавят... ах, дети, дети!

    Жалко смотреть на этих детей. Едва из колыбели, а уж не знают иных игрушек, кроме трупов! И каких трупов! таких, которые заведомо сделались оными от руки псевдонимов! Ведь псевдонимный-то яд силен; живые трупы давно стали мертвыми трупами, а яд и теперь витает над полем смерти! И молодые легкие вдыхают испарения его и постепенно заражаются ими. Не успеет купидон подрасти — глядь, уж новое мертвое тело присовокупляется к числу прежних таковых... Бедные, нерасцветшие дети!

    В том-то и беда наша, что часто мы сами не знаем, чего хотим. По крайней мере, в Москве давно уж твердят, что только тогда мы будем благополучны, когда на фронтисписе нашей жизни будет написано: А = А. Вот это верно. Все равно как в старые годы кресты на дверях мелом писали, чтобы холера в дом не входила. Но ежели и затем холера входила, то умирали.

    назад, мороз по коже подирает.

    Не так давно и в печати, и в обществе в большом ходу были толки о «народной политике» и о необходимости практического ее применения. Но, к удивлению, эти толки более смущали, нежели радовали.

    Не потому смущали, чтобы выражение «народная политика» представляло для кого бы то ни было загадку: у всех народов оно имеет одно и то же значение и на всех языках имеет соответствующий термин. Означает оно такую правительственную систему, в результате которой является здоровый рост народа, как физический, так и духовный. Процветание наук, промышленности, искусств, литературы, общее довольство, обеспеченность и доверие — вот в нескольких словах программа «народной политики». Ясно, что такого рода явление, в глазах всякого здравомыслящего человека, может быть только желательным.

    Но у нас, вследствие укоренившейся привычки говорить псевдонимами, понятия самые простые и вразумительные получают загадочный смысл. У нас выражение «народная политика» означает совсем не общее довольство и преуспеяние, а, во-первых, «жизнь духа», во-вторых, «дух жизни» и, в-третьих, «оздоровление корней». Или, говоря другими словами: мели, Емеля, твоя неделя.

    Вот эта-то «народная политика» и взялась покончить с еврейским вопросом. Она всегда и за все бралась с легкостью изумительной. И «ключей» требовала, и Босфору грозила, и в Константинополе единство касс устроить сбиралась, и на кратчайший путь в Индию указывала. Но нельзя сказать, чтобы с успехом. Если б она меньше хвасталась, не так громко кричала, сбираясь на рать, поменьше говорила стихами и потрезвее смотрела на свою задачу — быть может, она чего-нибудь и достигла бы. Но она всегда продавала шкуру медведя, не убивши его, — понятно, что ни «ключи», ни «проливы» не давались ей, как клад. И вот, после целого ряда проказ по части оздоровления корней, ей подвертывается пресловутый еврейский вопрос.

    Читатель, помните ли вы сказку о «Диком помещике»? Содержание ее очень незамысловатое. Не весьма умный помещик, огорченный крестьянской реформой и начитавшийся россказней о белой кости и алой крови, взмолился к богу, прося, чтобы он освободил его от мужика. «Одной только милости прошу, — вопиял он, — чтобы мужичьим духом у меня во владениях не пахло!» И бог внял мольбе неразумного (конечно, с тем, чтобы он впоследствии сам сознал свое неразумие): в одно прекрасное утро поднялся вихрь и, в глазах помещика, унес из его владений весь мякинно-мужичий рой...

    Какие плоды вкусил помещик от мужичьего исчезновения — это сюда не относится. Но очевидно, что легенда о легком исполнении помещичьей прихоти увлекла наших народных политиков. Стесняясь еврейскою назойливостью и видя, что тут ничего не поделаешь ни «жизнью духа», ни «духом жизни», ни даже «оздоровлением корней», они избрали легчайший путь: попробовали применить к постылым евреям тот же летательный процесс, какой был применен «диким помещиком» к постылым мужикам. И точно, поднялся вихрь, но при этом случилось нечто неожиданное: улетели народные политики, а евреи остались. До такой степени остались, что даже на днях я видел: ходит еврей у нас по дачам, как будто полотно продает, а сам подслушивает, не наклевывается ли где-нибудь революции — точь-в-точь как полноправный русский гражданин!

    Итак, евреи остались, но вместе с тем остался нетронутым и еврейский вопрос.

    История никогда не начертывала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного, нежели вопрос еврейский. История человечества вообще есть бесконечный мартиролог, но в то же время она есть и бесконечное просветление. В сфере мартиролога еврейское племя занимает первое место, в сфере просветления оно стоит в стороне, как будто лучезарные перспективы истории совсем до него не относятся. Нет более надрывающей сердце повести, как повесть этого бесконечного истязания человека человеком. Даже история, которая для самых загадочных уклонений от света к тьме находит соответствующую поправку в дальнейшем ходе событий, — и та, излагая эту скорбную повесть, останавливается в бессилии и недоумении.

    Очевидно, что в ненормальном положении еврейского вопроса играют фатальную роль такого рода запутанности, которые с течением времени не только не смягчаются, но даже больше и больше обостряются. В ряду этих запутанностей главное место, несомненно, занимает предание, давно уже утратившее смысл, но доселе сохранившее свою живость. Затем к числу причин, содействующих незыблемости предания, следует отнести, во-первых, несознанные капризы расового темперамента и, во-вторых, совершенно произвольное представление об еврейском типе на основании образцов, взятых не в трудящихся массах еврейского племени, а в сферах более или менее досужих и эксплуатирующих.

    Нет ничего бесчеловечнее и безумнее предания, выходящего из темных ущелий далекого прошлого и с жестокостью, доходящей до идиотского самодовольства, из века в век переносящего клеймо позора, отчуждения и ненависти. Не говоря уже о непосредственных жертвах предания, замученных и обесславленных, оно извращает целый цикл общественных отношений и на самую историю налагает печать изуверской одичалости. Но бесчеловечие явится еще более осязательным, если припомнить, что нет вещи более общедоступной, как предание, и что, следовательно, последнее прежде всего становится достоянием толпы, и без того обезумевшей под игом собственного злосчастия. Именно этою-то общедоступностью и обладает предание, поразившее отчуждением еврейское племя. Когда я думаю о положении, созданном о́бразами и стонами исконной легенды, преследующей еврея из века в век на всяком месте, — право, мне представляется, что я с ума схожу. Кажется, что за этой легендой зияет бездонная пропасть, наполненная кипящей смолой, и в этой пропасти безнадежно агонизирует целая масса людей, у которых отнято все, даже право на смерть.

    Ни один человек в целом мире не найдет в себе столько творческой силы, чтобы вообразить себя в положении этой неумирающей агонии, а еврей родится в ней и для нее. Стигматизированный он является на свет, стигматизированный агонизирует в жизни и стигматизированный же умирает. Или, лучше сказать, не умирает, а видит себя и по смерти бессрочно стигматизированным в лице детей и присных. Нет выхода из кипящей смолы, нет иных перспектив, кроме зубовного скрежета. Что бы еврей ни предпринял, он всегда остается стигматизированным. Делается он христианином — он выкрест; остается при иудействе — он пес смердящий. Можно ли представить себе мучительство более безумное, более бессовестное?

    Мне скажут, быть может: однако ж мы видим, что промышленные центры переполнены евреями, которые нимало не стесняются своим еврейством. Биржи, театры, рестораны, будуары самых дорогих кокоток — все это кишит веселонравными семитами, которые удивляют вселенную наглою расточительностью и нелепою привередливостью прихотей и вкусов. Да, таких субъектов существует достаточно (их-то одних мы и знаем), но ведь в них еврейство играет уже далеко не существенную роль. Это обыкновенные гулящие люди (многие называют их «татями», но я не вижу надобности следовать этой терминологии), члены той международной аффилиации гулящих людей, в которую каждая национальность вносит свой посильный вклад. Об еврействе в этих людях говорят только некоторые ухватки, но ведь ухватки самые резкие легко стушевываются в пучине всевозможных интернациональных утонченностей. Тем не менее можно сказать с уверенностью, что даже подобные личности по временам переживают нестерпимо горькие минуты. Ибо и во сне увидеть себя евреем достаточно, чтобы самого неунывающего субъекта заставить метаться в ужасе и посылать бессильные проклятия судьбе.

    Несмотря, однако ж, на это организованное мучительство, евреи живут. Какая загадка таится за этим фактом — это вопрос трудный. Одни объясняют еврейскую живучесть надеждой на отмщение, другие — мудростью, третьи — просто привычкой. Но кажется, что главную роль тут играет тот общечеловеческий закон самосохранения, в силу которого племя, однажды сознавшее себя племенем, никогда добровольно не налагает на себя рук.

    Как бы то ни было, но уничтожить силу предания или даже ослабить ее — задача настолько сложная, что даже люди очень убежденные отступают перед нею. Предание наслоилось веками, и каждое новое наслоение прибавляло к нему новую жестокую черту. Да и кто всего упорнее хранит эти предания? — их хранит толпа, которая сама насквозь пропитана злосчастием и в отношении которой всякий укор был бы несправедливостью и всякое решительное воздействие — делом в высшей степени щекотливым. Даже поднятие общего уровня образованности, как это показывает современное антисемитское движение в Германии, не приносит в этом вопросе осязательных улучшений, потому что до сих пор мы были свидетелями только относительного поднятия этого уровня, которое не обладает достаточной силой для водворения принципа абсолютного равноправия. Следовательно, чтобы упразднить предание, необходимо, чтобы человечество окончательно очеловечилось. А когда это произойдет?

    Перспектива бессрочная и тем более безнадежная, что в союзе с преданием против еврейского племени действуют и несознанные капризы расовых темпераментов. Эти капризы, переходя из поколения в поколение, в свою очередь образуют предание, столь же компактное и не менее преисполненное всякого рода баснословий, как и изукрашенная веками легенда о несмываемом еврейском клейме.

    И образ жизни еврея, и внешняя его складка, его манера говорить, ходить, одеваться — все дает пищу для неосмысленной досады, которая проявляет себя тем беспрепятственнее, что выражение ее почти всегда сопровождается безнаказанностью. Никто так мастерски не боится, как еврей, никто не создал для себя такого странного внешнего облика. Еврей самый солидный напоминает внешним своим видом подростка, путающегося в отцовских штанах. Для темной массы этого вполне достаточно, чтобы видеть в еврее всегда готовый источник потех и издевок. Никому нет дела до причин, породивших «странности», ибо в глазах чересчур уж живо мечется грубый факт, который заслоняет и проклятое прошлое, и презренную обстановку настоящего. Смешной ламбсердак, нелепые пейсы, заячья торопливость, ни на минуту не дающая еврею усидеть на месте, — чего еще нужно? Еврей и ходит не так, как люди, и говорит не так, как люди, и смотрит не так, как люди. От еврея — пахнет; еврей не смотрит, а глаза у него бегают; он не живет, а блудит. А как смешно и даже гнусно он шепелявит!

    — Дурака шашу́!

    То ли дело Дерунов с Колупаевым! Никогда они не скажут:

    «шашу», а прямо отчеканят: «сосу дурака» — и шабаш. И правильно, и для потехи резонов нет: слушай и трепещи!

    Давно ли власть имеющие лица стригли у евреев пейсы и снимали с них ламбсердаки? Давно ли, как лакомство, выслушивались рассказы о веселонравных военных людях, ездивших на евреях и верхом, и в экипажах, занимавшихся травлей их и не знавших более высокого наслаждения, как подстеречь еврея с каким-нибудь членовредительным сюрпризом и потом покатываться от уморы при виде смешного ужаса, который являлся естественным последствием сюрприза. И что же! разве это прошлое так и кануло в вечность? — нет, оно только видоизменило формы, а сущность передало неприкосновенною, так что в настоящее время пропаганда еврейской травли едва ли не идет шире и глубже, нежели когда-либо.

    Говорят, будто выражение «дурака шашу́» представляет девиз, которым определяются отношения всякого еврея к окружающей среде. Но в таком случае отчего же не допустить подобного же толкования и для выражения «сосу дурака», которое на практике имеет отнюдь не менее обширное применение. По существу, они оба одинаково омерзительны, да и на практике имеют одинаковое применение. Но и в том, и в другом виде доступны совсем не всякому встречному, а только могущему вместить.

    Сосать простеца или «дурака» (он же рохля, ротозей, мужик и проч.) очень лестно, но для этого нужно иметь случай, сноровку и талант. Дерунов и Колупаев — сосут, а Малявкин и Казявкин хоть и живут с ними по соседству — не сосут. Первые обладют всеми нужными для сосания приспособлениями, вторые — теми же приспособлениями обладают наоборот. Тот же самый закон имеет силу и в еврейской среде. И между евреями правом лакомиться «дураком» пользуются лишь сильные организмы, а Малявкин и Казявкин не только не лакомятся, а, напротив, представляют собой материал для лакомства.

    Вся разница в том, что коренной Дерунов, присасываясь к Малявкину, называет его «крестником» и не чуждается прибауток, вроде: «По̀ милу да по-божецки, ты за меня, я за тебя, а бог за всех!» А Дерунов-еврей сосет без прибауток, серьезно. Возьмет дурака двумя пальцами, пососет и скорлупу выплюнет; потом возьмет другого дурака и опять скорлупу выплюнет. Ужасно видеть это серьезное выплевывание скорлупок, но, право, и прибаутки слушать не слаще.

    Кому же, однако, приходило в голову указывать на Разуваева как на определяющий тип русского человека? А

    Разуваева-еврея непременно навяжут всему еврейскому племени и будут при этом на все племя кричать: ату!

    Но для Дерунова-еврея есть даже смягчающее обстоятельство: он чаще всего сосет вотще. Ибо как только он начинает насасываться досыта, так тотчас на него налетает ревизия: показывай, жид, что у тебя в потрохах? И всякий, кому не лень, берет оттуда часть. Как все-то разберут — много ли останется? И какую надобно иметь силу воли, какую удачливость, чтобы, претерпев все ревизии, благополучно вынырнуть в мир концессий и банкирских гешефтов и там, сбросивши с себя узы еврейства, кормить обедами тайных советников, а некоторых из них иметь даже в услужении...

    Почему же, однако, мы с такою легкостью отожествляем еврея сосущего с евреем не сосущим, почему мы так охотно вымещаем на последнем досаду, которую пробуждает в нас первый? Не потому ли, что сосущий еврей есть сила, за которою скрывается еще сила, и даже не одна, а целый легион? Весьма вероятно, что в этом предположении есть очень значительная доля правды, хотя это и не приносит особенной чести нападающей стороне. Но, во всяком случае, в бесчеловечной путанице, которая на наших глазах так трагически разыгралась, имеет громадное значение то, что нападающая сторона, относительно еврейского вопроса, ходит в совершенных потемках, не имея никаких твердых фактов, кроме предания (нельзя же, в самом деле, серьезно преследовать людей за то, что они носят пейсы и неправильно произносят русскую речь!),

    и евреев — мелких торговцев, которая кишит в грязи жидовских местечек и неистово плодится, несмотря на печать проклятия и на вечно присущую угрозу голодной смерти? Испуганные, доведшие свои потребности до минимума, эти злосчастные существа молят только забвения и безвестности, и получают в ответ поругание...

    Даже в литературу нашу только с недавнего времени начали проникать лучи, освещающие этот агонизирующий мир. Да и теперь едва ли можно указать на что-нибудь подходящее, исключая прелестного рассказа г-жи Оржешко «Могучий Самсон». Поэтому те, которые хотят знать, сколько симпатичного таит в себе замученное еврейство и какая неистовая трагедия тяготеет над его существованием, — пусть обратятся к этому рассказу, каждое слово которого дышит мучительною правдою. Наверное, это чтение пробудит в них добрые, здоровые мысли и заставит их задуматься в лучшем, человечном значении этого слова.

    Знать — вот что нужно прежде всего, а знание, несомненно, приведет за собой и чувство человечности. В этом чувстве, как в гармоническом целом, сливаются те качества, благодаря которым отношения между людьми являются прочными и доброкачественными. А именно: справедливость, сознание братства и любовь.


    Примечания

    ГЛАВА ШЕСТАЯ
    (Стр. 229)

    Впервые— ОЗ, 1882, № 8, отд. II, стр. 248—258 (вып. в свет 17 августа). Под заглавием «Июльское веяние» и за подписью «М. С».

    Сохранились рукописи первой и второй редакции (частично — ЛИ, т. 11-12. М., 1933, стр. 284—293).

    Статья написана в июле 1882 года в Ораниенбауме. На полях рукописи первой редакции имеются записи карандашом, относящиеся к развитию сюжета: «Околот<очный>. Если так — спроси. Я ваш<ество> завсег<да> лучше спрош<у>. Компрометирует общ<ество> шпион. Дерунов сосет и человеком делает. Еврей сосет и скорлупки бросает. Сцена из евр<ейского> быта». Во время работы над рукописью первой редакции очерка Салтыков предназначал его не для цикла «Между делом» («Недоконченные беседы»), а хотел им завершить «Письма к тетеньке». Так как появившееся незадолго перед этим в майской книжке очередное «Письмо к тетеньке» напечатано с подзаголовком: «Письмо девятое и последнее», то он дает очерку заглавие «Postscriptum». На связь с «Письмами» указывают и начальные строки рукописи:

    Вы чересчур уж требовательны, милая тетенька. Засыпали меня вопросами. С чего вдруг поднялась возня с евреями? что означают текущие административные перемены? что такое происходит в Египте? и проч. Все-то вы хотите знать и на все требуете ответа. Даже поступок околоточного, который убил на Петербургской стороне купца, — и тот интересует вас. Не замешана ли тут внутренняя политика? спрашиваете вы, и каких дальнейших поступков следует ожидать?

    В процессе работы над рукописью второй редакции замысел Салтыкова изменился, он решает не заканчивать этим очерком «Письма к тетеньке». Он зачеркивает в рукописи приведенные выше строки и вместо прежнего заглавия «Postscriptum» пишет новое: «Июльские размышления». Текст второй редакции более близок к журнальному, который, в свою очередь, почти не отличается от текста отд. Изд. 1884. Приводим один из наиболее важных вариантов первой редакции.

    К стр. 233, после данного в иной редакции абзаца: «В том-то и беда наша...» —

    Начну с вопроса — еврейского.

    По моему мнению, корень этого вопроса — в темпераментах. Темпераменту русскому претит прежде всего внешний вид еврея. Все-то он движется, все-то высматривает и все что-то жует и сосет.

    —Что, еврей, сосешь?

    —Музицка шашу.

    Ужасно это сердит. Мужичка сосать не диковина; и Колупаев, и Разуваев, и Дерунов — все сосут. Но они сосут и в то же время «человеком» делают. Стало быть, есть тут и воспитательная цель.


    сделаю!

    И точно. Стоит только выдержать эту воспитательную практику — и «человек» готов. Сначала Дерунов называет его «крестником», потом начинает шутить, что, мол, мы «на одном солнце онучи сушили», а потом, смотришь, крестник уж и сам начинает, благословясь, посасывать Дерунова. Словом сказать, процесс сосания идет здесь и «по̀-милу», и «по-божецки» и никогда так, чтобы совсем без остатка. «Ты за меня, я за тебя, а бог за всех — так-то, милый друг!» «Точно так, ваше степенство!»

    Разумеется, выдерживали немногие, но тут уж Разуваев не виноват.

    — Я все силы-меры употреблял, чтобы его «человеком» сделать, — говорит Разуваев, — ан из него вышел пентюх!

    Пентюх! но кто же об пентюхах говорит!

    Напротив того, еврей никаких воспитательных целей в виду не имеет, именно <?> «человеком» сделать не намеревается. Он просто возьмет «музицка» двумя пальцами, пососет и скорлупку выбросит. Потом возьмет другого «музицка» — и опять выбросит скорлупку. Когда же скорлупок наберется достаточно, он соберет их в кучку и продаст.

    Никакого разговора «по душе», «по̀-милу» при этом не происходит. Одна только оговорка! «шаши мене, ежели можешь!»

    — То-то, Давид Саулыч, что не изловчились еще мы!

    — А коли ты не можешь, так я тебя шашу!
    И дело с концом.

    Но, кроме «божецких разговоров», есть и еще разница между Деруновым и евреем. Дерунов обыкновенно выходит на промысел в одиночку. Жена его в это время «гуляет», а дети воспитываются в пансионах, с тем чтобы из них вышли «добрые господа». Напротив того, еврей сосет целым родом. Не только он, старый Давид, но и Рифка, и Рохля, и Иосель, и Идек, и Элья — все жуют скорлупки и выплевывают. Как хотите, а это обидно. И никто из этих сосущих и жующих однажды ничего прожеванного не отдаст. А в довершение всего, никогда он сыт не бывает, а громадное большинство детей редко в довольстве живет. Потому что едва только начнет еврей порядком насасываться — сейчас его к капитану-исправнику, а ну, показывай, жид, что у тебя в потрохах есть? Посмотрит капитан-исправник, посмотрит заседатель — много ли останется?

    — И зачем я пошел — не знаю!

    Только и всего.

    Разумеется, частенько-таки выискиваются и такие молодцы, которые несомненно на пользу сосут, но такие удачники обыкновенно бегут из «своих мест» в большие центры и там заканчивают свое поприще в виде банкиров, железнодорожников, а прежде в виде откупщиков. Вот по ним-то и составилось мое <?> мнение о еврейском благоденствии.

     

    Верхний угол следующего листа вместе с текстом оторван. Приводим одну из вставок к оторванной части текста:

    Но это бесчеловечие явится еще более осязательным, если припомнить, что нет на свете вещи более общедоступной, как предание, и что, следовательно, это последнее прежде всего становится достоянием толпы, и без того обезумевшей под игом собственного злосчастия. Именно такого рода характер имеет предание, наложившее клеймо отчуждения на еврейское племя. Когда я думаю о положении, созданном образами и стонами старой легенды, которая преследует евреев из века в век на всяком месте, — право, мне кажется, что я с ума схожу. Сдается, что зияет безграничная и бездонная пропасть, наполненная кипящей смолой, и в этой пропасти мучится человек, у которого отнято все, даже право на смерть.

     

    Поводом к написанию «Июльского веяния» послужили еврейские погромы, прокатившиеся по югу России весной и летом 1881—1882 гг.1. Откликаясь в своей сатире и публицистике на все главные явления текущей общественной жизни, Салтыков не мог обойти молчанием этих событий и всего еврейского вопроса, резко обострившегося в период так называемой «народной политики» гр. Н. П. Игнатьева и сохранившего напряженность и при его преемнике на посту министра внутренних дел гр. Д. А. Толстом. Сатирическому обличению «народной политики» посвящены многие страницы в «Письмах к тетеньке» (см. т. 14 наст. изд.). В «Июльском веянии» Салтыков продолжает критику этой реакционно-демагогической и националистической политики применительно к «еврейскому вопросу». Но предметом внимания писателя являются здесь не правительственные мероприятия как таковые. В еврейском вопросе они отличались определенной двойственностью. Изданные в мае 1882 года «Временные правила о евреях», с одной стороны, вводили ряд мер чрезвычайно стеснительных для еврейского населения, а с другой стороны, ставили своей целью не допускать антиеврейских беспорядков. Последнее объяснялось, однако, не просвещенно-гуманной позицией власти, но паническою боязнью всяких активных движений народных масс, «толпы», хотя бы и возникавших на архиреакционной расово-шовинистической почве. При обсуждении «Временных правил...» в Комитете министров, его председатель М. Х. Рейтерн с полной откровенностью указал на эту подоплеку: «Сегодня, — сказал он, — травят и грабят евреев. Завтра перейдут к так называемым кулакам <...> потом

    --------------

    1 Существует не поддающееся проверке мемуарное свидетельство об одном обстоятельстве, послужившем будто бы непосредственным толчком для написания «Июльского веяния». В заметке «Черты из жизни М. Е. Салтыкова» анонимный автор (А. И. Эртель?) вспоминает: «И. Н. Сорокин, полуписатель, полуподрядчик из евреев, рассказывал мне в 80-х годах о посещении им в погромную эпоху Салтыкова, которого он просил заступиться за его гонимых бывших единоверцев. Салтыков обрушился на Сорокина с криком:

    И оба собеседника пришли в такое возбужденное состояние, что схватились за спинки стульев. Сорокин выскочил как ошарашенный. Салтыков... написал немедленно свою знаменитую сатиру в защиту евреев...».

    --------------
    может очередь дойти до купцов и помещиков. Одним словом, при бездействии властей, возможно ожидать в недалеком будущем развития самого ужасного социализма»1.

    <...> вместе с тем остался нетронутым и еврейский вопрос»), Салтыков переходит к существу поставленной им перед собой более обширной и глубокой задачи. В условиях подъема антисемитских настроений — одном из спутников общественной и политической реакции 80-х годов — писатель решил возвысить свой голос, чтобы привлечь силы добра и разума к еврейскому вопросу, о котором сказал: «История никогда не начертывала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного...»

    Подход Салтыкова к вопросу о евреях и еврействе исполнен, с одной стороны, исторического идеализма и просветительского этизма, а с другой — демократизма и социального анализа.

    «Главное место» в ряду тех «запутанностей», которые определяют ненормальное положение еврейского вопроса, Салтыков отводит «преданию», о котором пишет, что хотя оно давно уже утратило смысл, но и доселе сохраняет «свою живость». Речь идет, разумеется, о евангельском «предании», хотя оно и не названо. Согласно повествованию евангелистов, Иисус Христос был казнен на кресте по воле иудейских первосвященников и воинов, потребовавших от прокуратора Рима, Пилата понтийского, не хотевшего смерти Иисуса: «Распни, распни его!..» — и клятвенно заявивших при этом от имени всего народа еврейского: «Кровь его на нас и на детях наших!..»

    С поразительной смелостью Салтыков пишет об этом повествовании, принадлежащем главнейшей из «священных» книг христианской религии: «Нет ничего бесчеловечнее и безумнее предания, выходящего из темных ущелий далекого прошлого и с жестокостью, доходящей до идиотского самодовольства, из века в век переносящего клеймо позора, отчуждения и ненависти на все еврейское племя».

    Объяснение происхождения антисемитизма ранне-христианским мифом и религиозным фанатизмом не научно. Оно грешит историческим идеализмом; оно узко и недостаточно. Но обличительная критика «предания» в выступлении Салтыкова не была ни беспредметной, ни несвоевременной. Враждебная по отношению к евреям эксплуатация евангельской легенды в самом деле служила на протяжении веков действенным оружием в агитационно-идеологическом арсенале антисемитизма. Оружием этим широко пользовалась реакция и в царской России. Сам глава самодержавной власти император Александр III написал однажды на ходатайстве об улучшении положения евреев: «Если судьба их печальна, то она предначертана

    1 «Дневник Е. А. Перетца». М.—Л., 1927, с. 130—133.

    --------------

    Евангелием»1. Эта же мысль, вольно или невольно, внушалась с детских лет массам верующих христиан домашним, школьным и церковным чтением Евангелия.

    и характера. К этому ниже добавлено указание на необычность для русского человека «образа жизни еврея», «внешней его складки», «манеры говорить, ходить, одеваться» — то есть указания на все то, что сформировалось и поддерживалось в еврейском народном быте традицией и изолированным существованием еврейских масс в условиях гетто и местечек, в специфической обстановке черты оседлости и власти раввината. Вторая причина — «совершенно произвольное представление о еврейском типе на основании образцов, взятых не в трудящихся массах еврейского племени, а в сферах более или менее досужих и эксплуатирующих». Разъясняя эту причину, Салтыков один из первых — если не первый — в русской литературе, применяет социальный подход к еврейскому вопросу.

    Салтыков отвергает «сплошной» взгляд на еврейскую среду и ее отдельных представителей. Как и в любой другой общественной среде, в ней действуют законы социального расслоения. Есть еврейская буржуазия (во всех ее модификациях — от местечковых арендаторов и шинкарей до космополитических банкиров-миллионеров), и есть еврейские трудящиеся. Салтыков ставит рядом с ранее созданными им фигурами отечественных кулаков-мироедов Деруновым, Колупаевым и Разуваевым их еврейских собратий. И те и другие осуществляют беспощадную эксплуатацию людей нужды и социальной придавленности. Деяния Разуваева-русского и Разуваева-еврея — «одинаково омерзительны». «Кому же, однако, приходило в голову, — спрашивает Салтыков, — указывать на Разуваева как на определяющий тип русского человека?» И продолжает, — формулируя главный обличительный тезис статьи: «А Разуваева-еврея непременно навяжут всему еврейскому племени и будут при этом на все племя кричать: ату!»

    Отослав в цензуру августовскую книжку с «Июльским веянием», Салтыков писал Белоголовому: «Трудно было отделить еврейский вопрос от вопроса о Поляковых, Заках и Варшавских, но, кажется, успел» (письмо от 11 августа 1882 г.). Действительно, внеся в еврейский вопрос критерии различия между евреями-эксплуататорами и евреями эксплуатируемыми, взглянув на него с точки зрения социального этизма демократа-просветителя — с точки зрения «справедливости, сознания братства и любви», — Салтыков «успел» во многом правильно осветить этот вопрос. Но внести полную ясность в проблему с позиций своего просветительского мировоззрения Салтыков не мог. И на вопрос, почему же, однако, «мы с такой легкостью отождествляем» еврея-хищника, представителя «концессионерских безобразий и проделок», с рядовым членом еврейской массы, с евреем

    1 «Дневник Е.

    --------------
    трудящимся, писатель дает лишь предположительный и неясный ответ.

    и дух выступления писателя-демократа. Исполненное гневного обличения «еврейской травли» и глубины понимания «неистовства» трагедии, тяготеющей над «замученным еврейством» социальных низов, «Июльское веяние» явилось первым в русской литературе отпором такой общественной силы против преследования евреев. За ним, на более поздних этапах, последовали выступления Л. Толстого, Короленко, Горького и др.

    «Июльское веяние» вызвало озлобленное негодование со стороны всех органов реакционно-националистической печати. Они обвиняли Салтыкова в «тенденциозном заигрывании с еврейским вопросом», в «набивании себе либеральной цены», в «кощунственном отношении к святому Евангелию», в «глумлении над собственным народом» и т. д. и т. п. (статьи в «Новом времени», «Гражданине», «Киевлянине» и др.). Напротив того, в демократических кругах статья была расценена как одно из наиболее выдающихся публицистических выступлений писателя. Находившийся в ту пору в Швейцарии Г. З. Елисеев, где он общался с тамошними русскими революционными эмигрантами, писал Салтыкову по прочтении августовской книжки «Отеч. записок»: «Перл ее составляет, конечно, «Июльское веяние», которое здесь, как и везде, производит общий восторг. «Рассвет» хотя и витиевато, но очень метко выразил значение этой статьи для России1. Такое резюмирующее, веское, авторитетное слово было необходимо сказать по вопросу, который мутит не только Россию и Европу и наделал столько бед. Было бы очень хорошо, если бы время от времени, оставляя эзоповский язык, Вы так прямо и авторитетно высказывались и по другим проклятым вопросам, подписываясь под статьями своим полным именем. Да, Ваше имя теперь настолько авторитетно в России, что не только имеете право, но и говорить, как власть имеющий»2.

    «Июльское веяние» было перепечатано (вторая половина статьи) или процитировано во многих еврейских периодических изданиях, русских и зарубежных, а также издано отдельной брошюркой3. На похоронах

    1 В передовой статье № 34 от 22 августа 1882 г. петербургский журнал «Рассвет» — «еженедельный орган русских евреев» — писал о статье Салтыкова: «Мнение <...> литератора с могучим талантом и силою глубокого, искреннего убеждения — это своего рода властный голос лучшей части общества: голос, подчиняющий себе бескорыстные суждения меньших умов».

    2 «Письма Г. З. Елисеева к М. Е. Салтыкову-Щедрину». Подг. Текста и примеч. И. Р. Эйгеса. Изд. Всесоюзн. библиотеки им. В. И. Ленина. М., 1935, с. 91 (письмо от 5 сентября 1882 г. из Берна).

    3 М. Е. Салтыков (Щедрин). Еврейский вопрос. Варшава, изд-во «Правда», 1906, 16 стр. В серии: «В защиту гонимого народа», № 1. Эта же брошюра была издана в 1909 г. книгоиздательством «Правда» в Петербурге, 12 стр. И в том и в другом изданиях брошюра начинается предисловием анонимного автора: «Несколько слов о Михаиле Евграфовиче Салтыкове-Щедрине по отношению его к еврейскому вопросу».

    --------------

    Стр. 229. ...дернуло околоточного на Петербургской стороне две души загубить! начиная с 21 июня 1882 г.

    Лето 1882 г. Салтыков с семьей жил на даче в Ораниенбауме.

    Катков с Аксаковым в Москву зовут, Булюбаш в Полтаву...— Сатирические стрелы по адресу представителей великорусского и украинского национализма.

    Довольно поболтали. Налгали с три короба... — Одна из салтыковских оценок демагогического фразерства и лжи эры «народной политики», главным деятелем которой был министр внутренних дел гр. Н. П. Игнатьев. Подробнее см. в «Письмах к тетеньке», особенно в «Письме втором», тему которого Салтыков определил словами: «О лгунах и лганье» (ср. также в письме к Белоголовому от 19 июля 1882 г. слова об «игнатьевской болтовне»).

    ...мажорные тоны... сменяются минорными, а минорные мольными... минорного же лада.

    ...прекрасные незнакомцы — представители полицейской власти.

    ...при «правовом порядке» (псевдоним). — Здесь и ниже эзоповские иносказания основываются на приеме иронического переосмысления политических терминов в значении, противоположном их реальному содержанию. Так, «правовой порядок» означает — бесправие, «реформа» — сохранение в неприкосновенности социального статус-кво и т. п.

    Ведь справляются же с литературой. Не писать о соборах, ни об Успенском, ни об Архангельском, ни об Исаакиевском — Отклик на цензурную политику властей, запрещавших писать о конституционном строе (собор — земский собор) и поощрявших пропаганду строя самодержавного (колокольня — столп, как опора чего-либо, в данном случае царизма).

    Стр. 234. ...«жизнь духа»... «дух жизни»... «оздоровление корней»... — фразеологизмы славянофильской и националистической литературы, поэзии (А. Хомяков) и публицистики (И. Аксаков и др.).

    — Перечисляются декларации и акты внешней политики России конца 70-х — начала 80-х годов, направленных на борьбу с английским влиянием в Турции и проливах, с одной стороны, и в Средней Азии — с другой. О «ключах» — от Храма Рождества Христова в Вифлееме и от Храма гроба господня в Иерусалиме —см. в наст. изд. т. 11, стр. 616—617 и т. 14, стр. 578. См. в т. 14 примеч. к гл. IV «За рубежом».

    ...помните ли Вы сказку о «Диком помещике»? — Эта «сказка» Салтыкова была напечатана в «Отеч. записках», 1869 г., № 3 (см. ее в т. 16, кн. первая).

    ...улетели народные политики... — идеолога и проводника реакции гр. Д. А. Толстого.

    Стр. 236. ...стигматизированный. — Стигмой или стигматом называли в древней Греции клеймо, которое выжигалось на теле раба или преступника.

    ...называют их «татями».

    Стр. 239. ...Оржешко «Могучий Самсон». — Оценка в «Июльском веянии» этого рассказа польской писательницы вызвала ее на благодарственное обращение к автору. В письме из Гродно от 31 октября 1882 г. она писала Салтыкову: «...Вы изволили напечатать в уважаемом и прекрасном Вашем журнале («Отечеств, зап.») некоторые из моих повестушек в переводе на русский язык1. Я уже давно собиралась поблагодарить Вас за это. Теперь я прочла в Вашей статье «Июльское веяние» об одной из них несколько столь лестных для меня слов, что дальше откладывать осуществление моего намерения не могу и шлю Вам сердечное спасибо. Похвала такого писателя и мыслителя, как Вы, внушает человеку доверие к собственным силам, вместе с тем укрепляет их... Кроме того, меня несказанно обрадовало единомыслие наше во взглядах на несчастный еврейский вопрос. Хотя я почти уверена, что Вы по-польски не читаете, но тем не менее я осмеливаюсь доставить Вам мою брошюру по этому вопросу2 к возвышенным и глубоким мыслям, которые Вы в них высказываете»3.

    --------------

    1 Среди произведений Э. Ожешко (Оржешко), напечатанных в «Отеч. записках» — все в переводе Р. И. Сементковского — был и рассказ «Могучий Самсон», посвященный изображению бедственного положения еврейского населения в западных губерниях. Он появился в декабрьской книжке журнала за 1880 г.

    2 Была послана брошюра Э. Ожешко «О Żydach» («О евреях»), изд. В 1881 г. в Вильне.

    3 Перевод письма с польского был сделан по просьбе Салтыкова Р. И. Сементковским («Русская старина», 1912, № 4, с. 47—52), Ответ Салтыкова неизвестен.


    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Примечания
    Продолжение
    Раздел сайта: