• Приглашаем посетить наш сайт
    Русская библиотека (biblioteka-rus.ru)
  • Пестрые письма. Письмо I

    Письмо: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
    Примечания
    Пестрые люди
    Послание пошехонцам
    Пестрые письма

    ПЕСТРЫЕ ПИСЬМА

    ПИСЬМО I

    Несколько месяцев тому назад я совершенно неожиданно лишился употребления языка. Не то чтоб дар слова совсем оставил меня, но язык мой сделался способен произносить только служительские слова: «Чего изволите?», «как прикажете», «не погубите!» — вот и все. А прежде я говаривал довольно-таки смело. Например: «Коли я ничего не сделал, стало быть, и бояться мне нечего», или: «Коли я никого не трогаю, стало быть, и меня никто не тронет»... И вдруг, словно с цепи сорвался: «Не погубите!»

    Сначала я испугался. Ежели простое физическое косноязычие может отравить человеку жизнь, то еще более отравляющих элементов заключает в себе косноязычие нравственное. Со страхом спрашивал я себя: ужели изречения, вроде «ежели я ничего не сделал» и т. д., заключают в себе такой угрожающий смысл, для прекращения которого требовались бы натиск и быстрота? Но ежели это так, то кто же может поручиться, что со временем и такое изречение, как «ваше превосходительство, не погубите!» — не будет сочтено равносильным призыву к оружию?

    Очевидно, это было новое и совсем особенное проявление внезапности, которого я еще не испытал.

    Внезапность не составляет для меня новости. Я родился на лоне ее, воспитывался под ее сенью и до такой степени с ней освоился, что даже никогда не спрашивал себя, ушибет она меня или помилует. Но я должен сказать, что до последнего времени внезапность имела несовершенный, переходный характер, и это в значительной мере помогало уживаться с нею. Внезапностей было много, и они постоянно друг друга побивали. Нелегко было ориентироваться в этом разнообразии сменяющихся внезапностей, но при известном навыке все-таки можно было нечто угадать. Это называлось «ловить момент».

    Поймал момент — пользуйся! Не поймал — пеняй на себя! Игра была не весьма нравственная, но настолько замысловатая, что могла заинтересовать. Ныне — эта переходная форма, очевидно, исчерпала все свое содержание. Внезапность окончательно отказалась от экскурсий в сферу случайных веяний, которые своею противоречивостью подрывали ее; она сделалась единою неизменною, сама себе довлеющею. «Моменты» упраздены; ловить больше нечего.

    Но это-то именно и пугало меня. Перспектива внезапного приурочения к служительским словам, без надежды, что придет другая внезапность и разрушит чары колдовства, — эта перспектива казалась чересчур уж суровою. Неясная тревога сжимала сердце мучительными предчувствиями; душа тосковала, мысль безнадежно искала просвета...

    Однако прошел месяц, прошел другой — и пелена сама собой спала с моих глаз. Недоразумения исчезли, тревога утихла, а положение до такой степени выяснилось, что в какую сторону ни оглянись — везде лучше не надо быть.

    Прежде всего я привык, или, говоря точнее, принюхался. Нельзя было не принюхаться, потому что кругом вся атмосфера пропахла прочными служительскими словами. Я не утверждаю, что эти запахи сделались мне достолюбезными, но они такой густой, непроницаемой массой заполонили весь мой домашний обиход, что, незаметно для меня самого, все факторы моей жизнедеятельности сами начали работать применительно к новой атмосфере и подчиняясь ее давлению.

    Я очень хорошо знаю, что привычка играет в жизни человека роль по преимуществу бессознательную и что, следовательно, она в большинстве случаев служит источником бесчисленных недомыслий и даже безнравственностей; но ведь для того, чтоб чувствовать себя вполне удобно в атмосфере служительских слов, именно это и нужно.

    С безнравственностью нельзя ужиться иначе, как с помощью безнравственности же, с бессмыслием — иначе, как при помощи бессмыслия.

    Нужно такое счастливое стечение обстоятельств, которое отняло бы у человека способность отличать добро от зла и заглушило бы в нем всякое представление об ответственности. Вот эту-то именно задачу и выполняет привычка. И при этом она выполняет ее совершеннее и с несравненно меньшей суровостью, нежели другие факторы, в том же смысле споспешествующие, как, например: трусость, измена, предательство и т. п.

    И трусость, и измена, и предательство предполагают известную долю насильства и боли, и — что всего важнее — нимало не обеспечивают от мучительных пробуждений совести, тогда как привычка обвивает человека бархатной рукой и бережно и ласково погружает его в мягкое ложе беспечального служительского жития...

    Любо дремать, зарывшись по уши в пуховики; любо сознавать, что эти пуховики представляют своего рода твердыню. Забравшись в нее, человек не только освобождается от обязанности относиться критически к самому себе и к окружающей среде, не только становится на недосягаемую высоту патентованной благонамеренности, но и делается безответственным перед судом своей собственной совести. Ибо о каком же суде совести может быть речь, коль скоро самая совесть, вместе со всеми прочими определениями человеческого существа, потонула в омуте привычки?..

    Но, кроме привычки, в деле умиротворения мне много помог и опыт. Опыт — это, так сказать, консолидированный свод привычек прошлого. Все уступки, компромиссы, соглашения, которыми так богата история личная и общая, все малодушия, обходы и каверзы — все это складывается, по мере осуществления, в кучу, надпись на которой гласит: опыт или мудрость веков. Действия героические, подвиги самоотвержения, факты, свидетельствующие о беззаветной преданности идее, — все это не более как красивые безумства, от которых никаких подспорий в жизни ожидать нельзя. Правда, что эти безумства освещают тьму будущего и что плодами их несомненно воспользуются грядущие поколения; но ведь, с одной стороны, подвижничество необязательно и не всякий может его вместить, а с другой стороны, как еще на эти красивые безумства поглядеть: иное, быть может, пользительно, а другое, пожалуй, и неблаговременно. Тогда как в той куче, которая именуется мудростью веков, за что ни возьмись — все пользительно. Трудность только в том разве состоит, как разобраться в куче, чтобы вытащить именно ту бирюльку, которая как раз впору. Но, во-первых, все бирюльки более или менее впору; а во-вторых, в данном случае из затруднения выручают очень простые приемы, которые тоже освещены опытом, например: загад, навык, наметка, глазомер...

    Итак, привычка — приготовила мягкое ложе; опыт — обставил его всевозможными подтверждениями прошлого. Те боли, которые чувствовались вначале, очень скоро утратили свою жгучесть ввиду целой массы преданий, фактов и анекдотов, которые в один голос вопияли, что искони в основе человеческого счастья лежали служительские мысли и служительские слова. Сущность этих мыслей и слов формулируется кратко: «спасай себя!» — и человек, который серьезно посвятил себя осуществлению этой задачи и без задних мыслей признал законность ее, может быть заранее уверен, что благополучие его обеспечено. И — что́ всего важнее — обеспечено без особых усилий. Ибо стоит только отдать себя во власть волне современности, и она сама собой устроит такую блаженную обстановку, при которой воистину ничего другого не остается, как воскликнуть (не с мысленными оговорками, как бывало некогда, а по сущей совести и от полноты душевной): «Ежели я ничего не делаю — стало быть, и бояться мне нечего!»

    «Ничего не делаю» — это идеал; но его все-таки не следует понимать буквально. Всмотримся ближе в его содержание, и мы убедимся, что он вмещает бесконечное множество разнообразнейших и деятельнейших подробностей. Сегодня поют девки в «Аркадии», завтра — будут петь в «Ливадии», послезавтра — в «Jardin des familles russes». И у всякой девки особые приметы, о которых во все концы гласит стоустая молва. Сегодня пьянство у Донона, завтра — у Дюссо, послезавтра — у Бореля. Изредка — газетные столбцы, от которых несет исподним бельем чичиковского Петрушки...

    И совсем не так подла эта жизнь, как думают унылые люди. Мудрость веков самым несомненным образом свидетельствует, что с незапамятных времен так жили люди и не только не считали себя посрамленными, но даже от времени до времени восклицали: «Не постыдимся вовек!» Воистину обольщают себя те, которые думают, что так называемое общество когда-нибудь волновалось высшими вожделениями. В сущности, волновались только немногие, и, уж конечно, никто не скажет, чтоб существование этих немногих сколько-нибудь напоминало о благополучии. Почвенный же и русловой люд всегда и неизменно имел в виду только служительское благополучие. И он был по-своему прав, ибо какая надобность изнывать над отыскиванием новых жизненных идеалов, рискуя при этом прогневить начальство и насмешить массу однокорытников, тогда как существуют идеалы вполне формулированные, ни от кого не возбраненные и для всех однокорытников равно любезные?

    Я знаю, что унылые люди все-таки не убедятся моими доводами и будут продолжать говорить: «Стыдно!» Но что́ такое стыд? — спрашиваю я вас. Предложите этот вопрос любому прихвостню современности, и он, не обинуясь, ответит: «Стыд есть вывороченная наизнанку наглость». Или, говоря иными словами, и стыд и наглость — игра слов, в которой то или другое выражение употребляется, глядя по делу. Поэтому когда до слуха моего доходит слово «стыд», то мне всегда кажется, что мимо пролетела муха и, никого не обеспокоив, исчезла в пространстве.

    Итак, будем благополучны и не постыдимся. К этому приглашают нас привычка и опыт, а наконец и рассуждение... Да, хоть и кажется с первого взгляда, что в атмосфере служительских слов для рассуждения нет места, однако это справедливо лишь отчасти.

    Рассуждение бывает большое и среднее (малое, как чересчур обидное, пускай останется в стороне). Большое рассуждение в служительском деле не только не имеет приложения, но даже прямо препятствует. Собственно говоря, его следует даже предварительно покорить, если хочешь удачно разрешить задачу: кто истинно счастливый человек? Случается, конечно, что и большое рассуждение может служить источником чистейших наслаждений; но тут уже предполагаются особенные люди и особенная, споспешествующая обстановка. Для людей средних и при средней обстановке потребно рассуждение среднее. Оно одно укажет человеку в перспективе безопасное служительское счастье, одно поможет примириться с этим счастьем и преподаст средства для его осуществления.

    Это среднее рассуждение как раз кстати явилось ко мне на помощь. Оно убедило меня, что прежде всего следует обеспечить безопасность процесса своего личного существования. Жажда жизни, независимо от всяких обстановок (дурных или хороших), сама по себе столь существенна, что ей вполне естественно подчиняются все другие жизненные стремления и определения. Жить надо — вот главное, хотя бы слово «жить» было равносильно выражению «маяться». Люди, которые годами изнемогают под бременем непосильных физических страданий, люди, у которых судьба отняла не только радости, но и самое обыкновенное спокойствие, — и те омертвелыми руками цепляются за жизнь и коснеющим языком твердят: «Жизнь есть ликование». Жизнь — это жестокая неизбежность, и не всякому дано поднять против нее знамя бунта. Поэтому самая простая справедливость требует, чтобы существа, над которыми вечно висит этот дамоклов меч, имели, по малой мере, возможность принимать его удары без особенного изумления.

    Услуги среднего рассуждения в этом случае неоцененны. Оно с необыкновенною ясностью убеждает, что жизнь обязательна, и затем указывает, для соглашения с нею, именно на те средства, которые в данную минуту благовременны. Оно не поведет в область эмпиреев, заблуждений и риска, а прямо предложит оголенную от всяких экскурсий жизнь, не блестящую и не особенно интересную, но зато общепризнанную и вполне защищенную. Но, главное, оно докажет, что все старое, колеблющееся, дававшее только кажущийся простор, исчезло навсегда! Да-с, навсегда-с. Что корабли сожжены, и, следовательно, ничего другого не остается, как совсем забыть о том, что они когда-то были.

    Таким образом, привычка — воспитывает и предрасполагает; опыт — свидетельствует и подтверждает; рассуждение — убеждает и преподает нужные средства. Совокупность всех этих функций производит в результате — психологический момент.

    Именно этот психологический момент и выручил меня в трудную минуту.

    Во-первых, он ввел меня в заколдованный круг патентованных русских пословиц.

    Во-вторых, он убедил меня, что жизнь обязательна и что сохранить и обеспечить спокойное течение ее можно только при помощи приспособлений, вполне отвечающих требованиям современности.

    В-третьих, он доказал, что какие бы усилия я лично ни употреблял, как бы широко ни захватывал, хотя бы даже «жег сердца глаголом» (на что, впрочем, ни малейше не претендую), — все-таки изолировать меня можно во всякое время, и никто этого не заметит.

    Таковы три элемента, при помощи которых достигается современное человеческое благополучие. Но для того, чтобы последнее не оставалось только возможностью, но получило практическое осуществление, необходимо, чтобы упомянутые сейчас элементы были восприняты не только сознательно, но и вполне искренно. «Мало обличать — любить надо», — прорицали когда-то наши «почвенники», тонко инсинуируя, что обличение равносильно отсутствию патриотизма и измене. Я же от себя в превосходной степени прибавлю: «Мало любить; надо, сверх того, представить несомненные таковой любви доказательства». Раз эти доказательства представлены, можно смело глядеть в глаза будущему.

    Я не стану говорить здесь ни о пользе русских пословиц в качестве жизненного подспорья, ни о том, что принцип самосохранения искони служил главным регулятором поступков и действий почвенного человека, — все это вещи общеизвестные. Но не могу не остановиться несколько подольше на вопросе о человеческой изолированности, — вопросе тоже небезызвестном, но который на наших глазах приобрел очень решительные и резкие формы.

    Я личным опытом основательно и бесповоротно убедился, что человеку, который живет и действует вне сферы служительских слов, ниоткуда поддержки для себя ждать нечего. Сколько раз в течение моей долгой трудовой жизни я взывал: где ты, русский читатель? откликнись! — и, право, даже сию минуту не знаю, где он, этот русский читатель. По временам, правда, мне казалось, что где-то просвечивают какие-то признаки, свидетельствующие о самосознании и движении вперед; но чем глубже я уходил в ту страну терний, которая называется русской литературой, тем более и более убеждался в бесплодности моих чаяний. Нет тебя, любезный читатель! еще не народился ты на Руси! Нет тебя, нет и нет.

    Русский читатель, очевидно, еще полагает, что он сам по себе, а литература — сама по себе. Что литератор пописывает, а он, читатель, почитывает. Только и всего. Попробуйте сказать ему, что между ним и литературной профессией существует известная солидарность, — он взглянет на вас удивленными глазами. «Ах, нет! — скажет он, — лучше я совсем не буду «связываться», чем добровольно наложу на себя какое-то обязательство!»

    И как скажет, так и сделает. И когда затем для писателя наступит трудная минута, то читатель в подворотню шмыгнет, а писатель увидит себя в пустыне, на пространстве которой там и сям мелькают одинокие сочувствователи из команды слабосильных.

    Это не вероломство, не предательство и даже, пожалуй, не трусость; но, во всяком случае, несомненно бессилие.

    Мне скажут, быть может, что у писателя должны быть в запасе свои личные силы, в которых он обязывается почерпать для себя устойчивость... Да, но какие же это силы, коль скоро самой простой мышеловки достаточно, чтобы обратить их в прах?

    Спрашивается теперь: ежели ни изнутри, ни извне нельзя ожидать для жизни защиты — где же ее искать?

    Теперь я жуирую. Целое лето провел в переездах из Аркадии в Ливадию и кончил тем, что получил флюс. Это загнало меня на зимние квартиры, где, в ожидании открытия «Palais de Cristal», я перехожу от Дюссо к Донону и от Донона к Борелю. И хотя по-прежнему «ничего не делаю», но понимаю, что между прежним моим ничегонеделанием и нынешним — целая бездна. Прежнее мое «ничегонеделание» означало фырканье, фордыбаченье, форс, озорство; нынешнее — ровно ничего не означает, но зато пользу приносит. Ибо ни в Аркадию, ни к Дюссо, ни в «Palais de Cristal» — никуда я не могу прийти без кошелька; а раз кошелек при мне, я тут же воочию вижу, как благодаря ему кругом расцветает промышленность и оживляется торговля.

    И я чувствую, как доверие, которое совсем было утратил, вновь постепенно ко мне возвращается. И дружественные мне тайные советники (в течение длинной жизни я их целую сотню наловил), которые еще так недавно при встречах обдавали меня холодом и говорили притчами, теперь вновь начинают одобрительно кивать в мою сторону, как бы говоря: еще одно усилие — и... ничего в волнах не будет видно!


    Примечания

    ПИСЬМО I
    (Стр. 229)

    Впервые — ВЕ, 1884, № 11, стр. 315—322.

    Рукописи и корректуры неизвестны.

    «На днях был у меня редактор «Русских ведомостей» <В. М. Соболевский> и предлагал участвовать», — писал Салтыков 31 августа 1884 года Н. А. Белоголовому. Начало такому участию должно было быть положено публикацией первого из «Пестрых писем». 27 сентября 1884 года Салтыков извещал В. М. Соболевского:

    «Посылаю Вам небольшую статейку. Извините, что замедлил: все время так был болен, что только это и успел написать.

    Печатать или не печатать — совершенно оставляю на Вашу волю. Может быть, для Вас покажется несколько неудобным — не стесняйтесь, только не утеряйте и возвратите. Места, обведенные карандашом, можно и не печатать совсем. Я хотел сначала заномеровать письмо I, но потом подумал, что так, без №, надежнее. Но я буду продолжать, ежели настоящее письмо будет напечатано. Не пугайтесь, не часто».

    Причины, по которым «письмо» не появилось в «Русских ведомостях», известны из пометы Соболевского на письме к нему Салтыкова от 20 сентября 1886 года: «Пестрые письма», — первый опыт помещения Салтыковым статей в «Русских ведомостях», — были получены в редакции в мое отсутствие из Москвы. Товарищи «Русских ведомостей», ввиду только что полученной «Русскими ведомостями» кары, нашли, что печатать эту статью

    --------------

    1 M. M. Стасюлевич. — Ред.

    2 Л. М. Добровольский и В. М. Лавров. М. Е. Салтыков-Щедрин в печати. Л., 1949, с. 77.

    --------------

    Салтыкова — рискованно для газеты». Получив очерк обратно, Салтыков предложил его «Вестнику Европы». В письме к Стасюлевичу от 14 октября 1884 года он сообщал: «Посылаю при сем (в корректуре) статейку, которую «Русские ведомости» возвратили мне. Я изрядно ее почистил, как Вы увидите, а в некоторых местах даже и оскопил. Не пожелаете ли Вы напечатать ее в ноябрьской книжке. Я знаю, что книжка уже скомпонована, но пол-листа (или даже меньше) не произведут пертурбации».

    В ответ на обращение читателя в редакцию по поводу одной из фраз очерка Салтыков 15 ноября обратился к Стасюлевичу с просьбой: «Письмо, которое Вы мне вчера переслали, заключает в себе весьма едкий, хотя и симпатичный упрек по поводу фразы: стыд есть вывороченная наизнанку наглость. Хотя это не более как недоразумение, но так как и другие читатели могут впасть в него, то не будете ли Вы так добры напечатать в конце декабрьской книжки прилагаемую на обороте «Поправку». Просьба писателя была удовлетворена: «...в статье «Пестрые письма» Н. Щедрина, стр. 319, современности и он, не обинуясь, ответит: по моему мнению, стыд» и т. д.» (ВЕ, 1884, № 12, с. 948).

    Несмотря на произведенную Салтыковым «чистку» с целью обезопасить очерк в цензурном отношении, «Пестрые письма» вместе с напечатанной в той же ноябрьской книжке «Вестника Европы» статьей «Из общественной хроники» все же обратили на себя внимание цензора В. М. Ведрова. В донесении в С.-Петербургский цензурный комитет (28 октября), находя оба произведения «замечательными в цензурном отношении», «дающими другой колорит ученому направлению журнала и сообщающими ему характер сатирический и тенденциозный», он писал:

    «Статья Щедрина «Пестрые письма» имеет содержанием объяснение публике душевного состояния писателя и его взгляда на современное нам положение. Служительские слова: «чего изволите», «как прикажете», «не погубите» заменили нравственное проявление в герое его исповеди (стр. 315)1, он находит их «в основе человеческого счастья» (стр. 317); полагает, что в «атмосфере служительских слов» для рассуждения нет места (стр. 319); пустыне» (стр. 318, 321). После уничтожения нравственного состояния духа является животное чувство страха, при котором дружественные тайные советники одобрительно кивают автору.

    Все это личное проявление чувства автора, ясно рисующее настоящее положение общества, раздражает страсти и напоминает о недавних литературных стремлениях тенденциозного характера».

    --------------

    1 Цензор указывает страницы журнальной публикации. — Ред.

    --------------

    1. На состоявшемся 31 октября 1884 года заседании С.-Петербургский цензурный комитет согласился с предложением В. М. Ведрова (ЦГИАЛ, ф. 777, оп. 27, ед. хр. 512, л. 277). Посланное (1 ноября) в Главное управление по делам печати донесение комитета было принято «к сведению» (ЦГИАЛ,

    Из-за отсутствия рукописей и корректур невозможно установить, какого рода правка была произведена Салтыковым в тексте «письма» при передаче его в «Вестник Европы», однако несомненно, что, хотя бы частично, он устранил в отдельном издании цензурные купюры журнальной публикации, например:

    Стр. 234, строка 4 сн. После слов: «...вопросе о человеческой изолированности» — в отдельном издании дополнено: вопросе тоже небезызвестном, но который на наших глазах приобрел очень решительные и резкие формы.

    «Письмо I», являясь откликом на запрещение «Отечественных записок», представляет собой также введение к циклу «Пестрых писем» и поэтому содержит ряд общих суждений и оценок, определяющих его идейный смысл в целом (см. вступительную статью).

    Первая, большая часть «письма» посвящена сатирическому описанию новой общественной атмосферы, когда даже изречение: «ваше превосходительство, не погубите», — оказывается равносильным призыву к оружию.

    Вторая часть «письма» разрабатывает тему «читатель и писатель», которая не была для Салтыкова новой. Еще в 1875 году, со свойственной ему прямотой и резкостью, он писал: «...Я начинаю думать, что моими писаниями никто не интересуется и что «Отечественные записки», несмотря на 8 тыс. подписчиков, никто не читает. То есть читает какой-то странный читатель, который ни о сочувствии, ни об негодовании заявить не может. Это вопрос очень интересный, кто теперешний русский читатель? Во всяком случае, он читает в одиночку <...> ни с кем не делясь своими впечатлениями. Это штука почти безнадежная, и на старости лет тяжело ее переживать» (27 августа 1875 г. — П. В. Анненкову). Общественная реакция на запрещение «Отечественных записок» дала Салтыкову, «пошехонскому литератору» («Приключение с Крамольниковым»), ряд дополнительных штрихов для портрета «пошехонского читателя», «шмыгнувшего в подворотню» в трудный для литератора момент.

    По письмам Салтыкова к разным лицам после прекращения

    1 В. Евгеньев-Максимов и Д. Максимов. Из прошлого русской журналистики. Л., 1930, с. 63—64.

    --------------

    «Отечественных записок» и до публикации первого из «Пестрых писем» прослеживается усугубление тревоги и трагизма. Между тем в «Письме I» утверждается, что, по прошествии нескольких месяцев, «тревога утихла...». Художественная мысль Салтыкова движется путем иносказания, выражается «эзоповым языком». Суть эзопова языка в «Письме I» определяется совпадением двух образов — «среднего человека» и лирического героя; сквозь второй просвечивает авторский образ. Ирония и сарказм позволяют Салтыкову сохранять при этом необходимую дистанцию.

    В одном из первых откликов на «Пестрые письма» говорилось: «Язык, манера и приемы сатирика в «пестрых письмах» те же, что и прежде. Особенность их по-прежнему та, что обо всем повествуется эзоповским языком, не всякому понятным и ясным. Эта трудность не существует, конечно, для постоянных читателей даровитого сатирика, успевших освоиться с указанной манерой»1.

    погрузился в пучину служительских слов». Так, например, Г. З. Елисеев писал Салтыкову 27 ноября 1884 года: «...мне показалось странным, что Вы после пятимесячного молчания сочли нужным выступить перед публикой с разъяснением во всеуслышание психологического момента. Силы, конечно, нельзя не признавать, но исповедовать ее во всеуслышание — значит ее увеличивать и в ней самой, и вовне. Это уж никак не может помогать росту читателя, убегающего по своему детству в подворотню от любимого автора при первом противном ветре, а может утвердить его в безнадежном детстве навсегда». Правда, Елисеев делал оговорку, вспоминая начало «Пошехонских рассказов» («Рассказы майора Горбылева»): «А, впрочем, я ведь не знаю плана ваших новых «Пестрых писем». Начало их может быть только особого рода стратегический прием. В роде «Пестрых писем» началось и ваше Пошехонье, которое потом вышло на такую дорогу, которой никак нельзя было ожидать по началу»2.

    Конечно, на характер «письма» известный отпечаток наложило то обстоятельство, что оно предназначалось первоначально для газеты «Русские ведомости» и должно было быть напечатано как газетный фельетон (статья-отклик на «злобу дня», на текущие явления общественного быта, не претендующая на глубину их анализа). Однако сходство с фельетоном в данном случае ограничивается, пожалуй, лишь одним — небольшим размером салтыковского «письма». Салтыков и здесь остался художником-сатириком, хотя и писал, в связи с приглашением в «Русские ведомости», что вынужден стать «газетным фельетонистом» (31 августа 1884 г. — Н. А. Белоголовому).

    --------------

    1

    2 «Письма Г. З. Елисеева к М. Е. Салтыкову-Щедрину». М., 1935, с. 160.

    --------------

    Поэтому естественно, что обозначение его письма как «фельетона»1 вызвало с его стороны резкий протест. Он писал редактору «Русских ведомостей» В. М. Соболевскому: «Со времени Тряпичкина слову фельетон придается нарочито презрительное значение. Хотя это и не совсем правильно, но частичка правды все-таки есть. Фельетон трактует исключительно о происшествиях дня, а я, ей-богу, совершенно к ним равнодушен. Если б читатели смотрели на меня как на фельетониста, — ей-богу, я перестал бы писать. Это все равно, как ежели бы напечатали, что я написал «насмешку». <...> Фельетоны <...> читаются с удовольствием, но никто об них не помнит. Льщу себя надеждою, что я все-таки остаюсь в памяти» (3 ноября 1884 г.).

    «Русский курьер» в обзоре «Наши газеты и журналы» (7 ноября, № 308), солидаризуясь с «печальными выводами» Салтыкова относительно состояния русского общества. «В минуты тяжелого недоверия к обществу, к его сознательной силе на благо, естественно бросить в лицо его горький и страстный упрек, и г. Щедрин не останавливается перед ним», — писал Арс. И. Введенский (псевд. «Аристархов» — Р. вед., 14 ноября, № 316).

    Ключевая тема очерка — «читатель и писатель» — стала центральной в большинстве газетных и журнальных рецензий.

    На салтыковские инвективы по адресу читателя, «шмыгнувшего в подворотню», первым остро реагировал В. Буренин. Его отзыв был резко враждебным. Памфлетно характеризуя салтыковского читателя как «псевдолиберального», Буренин и самого Салтыкова назвал «литературным служителем формального либерализма», будто бы потворствовавшим в своей «фельетонной сатире» «вожделениям» «либеральной улицы», уже давно расточавшим «служительские слова» по адресу «псевдолиберального читателя», ему в угоду. Между тем этот читатель «действительно таков, что на его мнимое сочувствие нельзя полагаться ни в каком случае. Этот читатель прежде всего лицемер и трус, и потому ничего нет удивительного, что он «в трудную минуту» для писателя, стремившегося в продолжение многих лет угождать ему и забавлять его фальшиво-оппозиционными вожделениями, спешит «шмыгнуть в подворотню» и изъявить свое подлое и трусливое нежелание «связываться» с тем, кому в легкие минуты он лицемерно поклонялся, чьим легким шуткам он подхихикивал с холопским удовольствием. <...> Разве почтенный сатирик не видел до сих пор, что этот псевдолиберальный читатель, для чьей праздной потехи он ежемесячно, если можно так выразиться, офельетонивал свой великий талант, только потому и обнаруживал мниможивое сочувствие и участие к его сатире, что ее

    1 В корреспонденции И. Ф. Василевского-Буквы, напечатанной в «Русских ведомостях», 2 ноября 1884 г., на другой день после выхода в свет ноябрьской книжки «Вестника Европы» с «письмом» Салтыкова.

    --------------
    фельетонная легкость давала право носиться один день с показным либерализмом, с показной оппозицией и удобно забывать и первый и вторую на другой же день? <...> Не пожинает ли г. Салтыков те плоды, которые он сам посеял?»1 Несколько иначе, но также перенося проблему в область личных эмоций самого писателя («субъективное чувство злобы и досады») и его субъективной «вины перед жизнью», идущей своим собственным, объективным путем, рассматривает первое «письмо» Р. И. Гинзбург (псевд. Ergo)2.

    Формулируя позицию газеты, П. Гайдебуров еще раньше писал: «Роль периодической печати в России должна измениться», журналистике следует вернуться на тот путь, на котором «она действительно могла бы иметь (да когда-то и в самом деле имела) серьезное значение: это — путь культурного влияния на общество»3. Отказавшись же от «культурной миссии», литература, печать не воспитала и читателя, которому могла бы предъявить тот упрек, что предъявляет Салтыков: «Как фигура восклицания в устах сатирика, несколько месяцев тому назад «неожиданно лишившегося употребления языка», этот упрек еще понятен. Но возможно ли вообще серьезно ставить вопрос об обязанностях читателя — русского читателя — по отношению к литературе и о том, знает ли он и исполняет ли эти обязанности? <...> И почему читатель, который «только почитывает», виноват более писателя, который «только пописывает»?4 В «Заметках», напечатанных в том же № «Недели», автор приходил к выводу, что упрек Салтыкова своему читателю может быть оправдан лишь тем, что высказан «под слишком еще свежим впечатлением катастрофы». «Конечно, <...> прекращение «Отечественных записок» — факт весьма прискорбный, но нельзя же отсюда делать заключения о негодности ни к чему русского общества и о предстоящей гибели России, как это делает Щедрин» (стлб. 1598).

    В грубо развязной, пасквильной форме характеризовал салтыковского читателя кн. В. П. Мещерский. Отталкиваясь, по-видимому, от иронического замечания в заключении «письма»: «дружественные мне тайные советники <...> вновь начинают одобрительно кивать в мою сторону», — издатель «Гражданина» писал: «Щедрин <...> жалуется на читателя своего, изменившего-де ему в минуты невзгоды. А кто главный читатель Щедрина?

    1 В. Буренин. Критические очерки. — «Новое время», 1884, 9 (21) ноября, № 3126.

    2 Ergo <Р. И. Гинзбург>. Литературные письма. — СПб. вед.,. 1884, 9(21) ноября, № 310.

    3

    4 «Неделя», 1884, 11 ноября, № 46, стлб. 1556, 1558. Этот спор Гайдебурова с Салтыковым по поводу первого из «Пестрых писем» восходит к его несогласиям с автором «Признаков времени» и «Напрасных опасений». И тогда Салтыков будто бы отказывался от «воспитания» читателя (см. т. 9, с. 476—477).

    --------------

    Кто? Разумеется, тайный советник. Иль этого не знал Щедрин? А тайный советник ведь — блудлив, как кошка, а труслив, как заяц»1.

    Естественно, что злободневная «сатира» «Письма I» вызвала живую реакцию именно газетной прессы. Но вскоре на нее откликнулся и «толстый» журнал — народническое «Русское богатство». Известный в те годы критик Л. Е. Оболенский (псевд. «Созерцатель») посвятил «сатире» Салтыкова значительную часть своих «литературных заметок» «Обо всем» (РБ, своего рода «искусство для искусства», «смех ради смеха», воспитывающий и неразборчивого, беспринципного, «зубоскалящего» читателя. Неудовольствие Оболенского в связи с этим вызвала ирония Салтыкова по отношению к почвеннической апологии «любви». Салтыков, писал критик, «не может не знать того, как немыслимо в обществе создать что-либо на почве одного бичевания и отрицания, без веры в жизнь и общество, без положительных идеалов и идей, без любви к ним. Необходимо, чтобы было указано людям нечто в самом обществе и народе, во что можно верить, на что можно надеяться и полагаться, что можно и должно любить, чтобы люди этого общества обратились в живых деятелей на практической жизненной почве» (стр. 443).

    Таким образом, большинство рецензий на «Письмо I» носило полемический характер, объясняемый, по преимуществу, несогласием с салтыковской трактовкой темы «писатель — читатель».

    Стр. 232. ...газетные столбцы, от которых несет исподним бельем чичиковского Петрушки... Реальный комментарий к этим словам находим в письме Салтыкова к А. Л. Боровиковскому от 15 июля 1884 г.: «...читаю «Новое время», «Петербургский листок» и «Петербургскую газету». Одним словом, нюхаю портки чичиковского Петрушки. Нехорошо пахнет...» Еще более определенно иносказание Салтыкова раскрывается в его письме к Г. З. Елисееву от того же 15 июля: «Вы читаете «Новое время» — ведь стошнить может от фельетонов Атавы, «Жителя» (Незлобина), Морского, от корреспонденции Молчанова, Кочетова («Странник») и проч. Точно нюхаешь портки чичиковского Петрушки». Ср. также письмо к Н. К. Михайловскому от 11 августа того же года, где «портками чичиковского Петрушки, заражающими вселенную своим специфическим запахом», опять-таки названо «Новое время».

    «жег сердца глаголом»... перефразировка строки из стихотворения А. С. Пушкина «Пророк».

    «Мало обличать любить надо», — прорицали когда-то наши

    1 «Гражданин», 1884, 18 ноября, № 47, с. 19—20. В публицистике кн. В. П. Мещерского «тайный советник» — либеральный чиновник высшего ранга, оппозиционно настроенный, составляющий так называемое «антиправительство» и вместе с тем «отец» нигилизма.

    --------------

    «почвенники»... Приводимая Салтыковым формула действительно восходит к некоторым высказываниям «почвенников», например, к объявлению об издании журнала «Эпоха» в 1865 г. Однако Салтыков здесь, в сущности, разумеет не столько «почвенничество» в собственном смысле слова, трибуной которого были журналы бр. Достоевских «Время» и «Эпоха», сколько идеологию консервативного, а еще точнее, официального «патриотизма» (об отношении Салтыкова к «почвенникам» см. т. 6, стр. 692—697; см. также т. 9, стр. 249). Далее поэтому цитируемую формулу Салтыков припишет Козьме Пруткову (см. стр. 298).

    раз кошелек при мне, я тут же воочию вижу, как благодаря ему кругом расцветает промышленность и оживляется торговля. Иронический отклик на одну из тем публицистики «Московских ведомостей» — тему упадка русской промышленности и торговли, экономического кризиса, будто бы вызванного отсутствием спроса на изделия русской промышленности (см. прим. к стр. 250).

    Письмо: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
    Примечания
    Пестрые люди
    Послание пошехонцам
    Пестрые письма
    Раздел сайта: