• Приглашаем посетить наш сайт
    Паустовский (paustovskiy-lit.ru)
  • В больнице для умалишенных. Глава 3.

    Глава: 1 2 3
    Примечания
    Дневник провинциала в Петербурге

    III {*}

    {* Печатаются три фрагмента из сохранившейся рукописи незаконченной главы III. См. текстологический комментарий. - Ред.}

    <1> {*}

    {* См. "Отечественные записки" ЭЭ 2 и 4 нынешнего года. Ввиду того что между появлением второй главы и настоящей прошло шесть месяцев, считаю долгом возобновить в памяти читателя некоторые факты. "В больнице для умалишенных" составляет продолжение "Дневника провинциала", печатавшегося в 1872 году. В конце "Дневника" провинциал вследствие "разнообразий петербургской жизни" попадает в больницу для умалишенных. Здесь он встречается со своим родственником, офицером Ваней Поцелуевым, который, будучи умалишенным, без всякого стыда изливает перед ним всю суть своего внутреннего офицерского существа. Поцелуев играет очень видную роль в обществе сумасшедших, чем он обязан непреклонности и цельности своих убеждений, и "провинциалу" невольно приходит на мысль: что было бы, если б судьба вынудила его вечно проводить жизнь среди Поцелуевых? Сумел ли бы он покорить этих людей, или, напротив того, сам был бы покорен ими? По некоторым соображениям, второй исход оказывается более вероятным, а отсюда - понятный ужас, который овладевает "провинциалом". К довершению всего, в больнице происходит суд, на котором один из умалишенных обвиняется в "замарании халата". Это еще более возбуждающим образом действует на нервную систему впечатлительного "провинциала". Он видит страшные сны. Встревоженная его мысль рисует перед ним все перипетии, через которые проходит история его подчинения Поцелуевым, и которая разрешается судом за уклонение от посещения фруктовой лавки Одинцова, служащей обычным местопребыванием Поцелуевых. По суду "провинциал" присуждается к обмазыванию кильками, наказанию очень странному, почти фантастическому, однако же не беспримерному в истории. Понятно, что сон этот заставляет его вскочить с постели в величайшем страхе. Происшествие это заставляет "провинциала", до сих пор упорно протестовавшего против своего помещения в больницу, сознаться, что он попал туда совершенно правильно; (Прим. M. Е. Салтыкова-Щедрина.)}

    Волей-неволей я должен был покориться...

    Я заговаривался, я видел сны, которые, несмотря на свою нелепость, до такой степени тяготели надо мной, что почти сливались с моей обыденной жизнью. В глазах психиатра, требующего от человека лишь официального здравомыслия, но зато уже не допускающего ни малейших в этом смысле отступлений, этот факт представлял слишком достаточный повод, что[б] признать меня сумасшедшим.

    Меня самого до крайности мучило это беспрерывно повторяющееся смешение кажущегося с действительным. В самом ли деле существует то, что я сознаю существующим, или только мне кажется, что оно существует? - вот в чем весь вопрос. Может ли, например, существовать такой суд, по решению которого я был бы присужден к обмазанию кильками с головы до ног? - На этот вопрос, с точки зрения официя^ьного здравомыслия, я, конечно, должен был ответить отрицательно, но в то же время мне совершенно отчетливо представлялось (да и теперь еще представляется), что такой суд не только может существовать, но что он даже несомненно где-то существует и что календари, лишь по упущению или страха ради иудейска, не показывают его адреса. Или: может ли существовать такое общество молодых людей, для которых безразлично быть гонведами, папскими зуавами, тюркосами, башибузуками и которые, ничего не зная об отречении короля Амедея, все свои досуги употребляют на изучение игры лядвий Эммы Чинизелли, Пальмиры Анато и других? - И на этот вопрос, как человек официяльно здравомыслящий, я не имею права отвечать иначе как отрицательно, но, клянусь, я не только убежден, но могу, в случае надобности, даже доказать, что таких обществ существует бесчисленное множество, что я сам видел их, этих гонведо-зуаво-башибузуков не то в театре Берга, не то в овощеной лавке Одинцова, не то, в передобеденное время, на солнечной стороне Невского проспекта, и что календари не упоминают об этих обществах единственно потому, что, руководясь старой рутиной, они под рубрикой "общества" разумеют только те, которые носят официальное клеймо.

    Но как бы я ни был прав с точки зрения психологических тонкостей, я все-таки вынужден был сознаться, что мое официяльное, календарное здравомыслие представлялось очень сомнительным. Я захватывал несколько] больше, нежели сколько нужно для обыденной жизненной практики. Если б я разделял общества на ученые, благотворительные, промышленные и т. д. - всякий сказал бы обо мне: вот человек, который если захочет плюнуть, то, наверное, плюнет на пол, а не в тарелку! Но я до такой степени расширил пределы общественной инициятивы, что даже прозрел общество для изучения лядвий девицы Чинизелли, - не ясно ли, что такого рода проницательность мог выказать только помешанный!

    Ни одно губернское правление в целом мире, конечно, не согласилось бы признать меня здравомыслящим, если б я вздумал перечислять перед ним все судебные учреждения, которые, как мне это достоверно известно, ютятся в петербургских закусочных, вполне независимо от официяльных судебных учреждений, и в то же время вполне самостоятельно. Представьте себе следующего рода картину. Приводят меня в губернское правление и, по обыкновению, сначала обыскивают в сторожевской, потом в канцелярии и затем уже вводят в присутствие. В присутствии председательствует генерал, который одним своим видом устраняет всякую мысль о возможности какого-либо иного суда, кроме скорого. Пошептавшись предварительно с доктором и перелистовав наблюдательный журнал, председатель приступает к допросу.

    - А нуте, не угодно ли вам перечислить судебные учреждения, находящиеся в столичном городе Санкт-Петербурге! - обращается он ко мне и в то же время подмигивает прочим присутствующим, как бы говоря: - "J'espere, que nous allons rire!" {Надеюсь, мы посмеемся!}

    - Судебных учреждений в столичном городе Санкт-Петербурге - бесчисленное множество, - отвечаю я, твердо и звонко отчеканивая каждое слово, - во-первых, суд по вопросам о замарании халата-имеет главное местопребывание в фруктовой лавке такой-то (имярек), и сверх того имеет постоянно действующие отделения и в других лавках, занимающихся продажею овощеных и колонияльных товаров; во-вторых, суд по вопросам, кто кого перепьет, имеющий главное местопребывание в ресторане Дюссо и отделения во всех других заведениях, производящих торговлю питьями распивочно и навынос; в-третьих, суд по вопросам о нормальных размерах женских устоев и лядвий - главное местопребывание: зимой в театре Берга, летом на Минерашках; отделения: в русском семейном саду, в Орфеуме, в Эльдорадо, Шато-де-флер и других; в-четвертых...

    - Очень хорошо. По сущей ли справедливости вы говорите это? - прерывает председатель поток моего красноречия.

    - Не токмо по сущей справедливости, но так точно, как бы мне в том...

    - Достаточно, не трудитесь продолжать. Теперь не угодно ли вам будет объяснить присутствию, какие существуют в столичном городе Санкт-Петербурге общества, обязанные своим возникновением частной инициятиве!

    - Таких обществ множество. Во-первых, общество карманной выгрузки, рассеянное по конторам акционерных и промышленных компаний; во-вторых, общество юных шалопаев космополитов, под фирмою "Разорву!", рассеянное во всех тех местах, где имеют местопребывание сейчас мною названные суды; в-третьих...

    Но председатель уже не смеется и не подмигивает; напротив, он негодует, он весь бледен от гнева. В ответе моем он видит, не результат моей житейской прозорливости, а почти что преступление. Он даже жалеет, что тут примешалось умственное расстройство, которое волей-неволей он должен принять во внимание в качестве смягчающего обстоятельства.

    Весь в поту от охватившего его волнения он быстро вскакивает с места и громовым голосом возглашает:

    - Признать этого негодяя сумасшедшим навсегда! Лечить его! Посадить его на цепь! Надеть на него горячешную рубашку! Лить ему на темя холодную воду! и никогда не представлять никуда для переосвидетельствования!

    Вот приговор, которого я должен был ожидать за то, что не довольствовался календарным здравомыслием, но прозревал! Весьма естественно, что подобная перспектива не могла не умерить мою строптивость. Я весь был во власти главного доктора больницы. Он мог написать обо мне что хотел в наблюдательном журнале, и он же как хотел руководил допросом при свидетельстве. Поэтому всякий протест против помещения моего в больницу не только был бесполезен, но даже мог рассердить его и косвенным образом послужить к отягощению моей участи. Сообразив все это, я решился смириться.

    я подошел к доктору и, приняв на себя личину смирения, сказал ему:

    - Доктор! я вижу, что упорство, с которым я отрицал свое умопомешательство, принесло вам очень много огорчений, а для меня осталось без малейшей пользы. Теперь я решился больше не огорчать вас. Я болен и сознаюсь в этом.

    Сознание это приятно изумило его. На минуту, однако ж, он как бы усумнился и пытливо взглянул мне в лицо. Но на лице моем было столько искреннего раскаяния, что самый придирчивый скептицизм счел бы себя обезоруженным.

    - Очень рад! - отвечал он, - рад и за себя и за вас, потому что, как я уже имел честь однажды объяснить вам, успех нашего лечения во многом зависит от того, обладает ли пациент сознанием своей болезни или не обладает им. Вы сознаете себя помешанным - это уже признак! Да-с, это очень-очень хороший признак, с которым я от всей души поздравляю вас!

    - Об одном только я попросил <бы> вас, доктор... Я публицист и... пенкосниматель! Я не могу обойтись без того, чтоб не написать хотя одну передовую статью в день! Если я буду лишен этого утешения - я непременно впаду в уныние!

    - Вот это-то и есть именно та вещь, которой я ни под каким видом допустить не соглашусь. Ни читать, ни писать. Да и неужели вам не надоело это пенкоснимательство! Слушайте! когда вы выздоровеете, я дам вам сочинение доктора Тиссота по этому предмету - вы увидите, до чего может довести эта изнурительная страсть! Верьте мне, что это именно она погубила вас. На днях я прочитал в "Старейшей Всероссийской Пенкоснимательнице" вашу статью... помните, ту, которая трактует об удлинении цепей мировых судей... скажите, пожалуйста, для чего вы начали ее словами: "Постараемся представить себе, какой ход приняла бы всемирная история, если б Западная Римская империя не пала под ударами варваров"?

    - Помилуйте, доктор, ведь это эрудиция?

    - Извините меня, а по-моему, это просто бездельничество. Но пусть это будет эрудиция: спрашиваю вас, какая масса умственного напряжения была необходима, чтоб от Западной Римской империи перейти к значкам мировых судей?

    - Формально никакой. Повторяю: это эрудиция - и больше ничего.

    - Гм... стало быть, у вас есть нечто вроде складочного магазина, из которого...

    - Так точно, доктор. Я каждый день хожу в этот магазин, отыскиваю в нем факт или даже фразу и приурочиваю к ним современность. В тот самый день, когда я очутился здесь, у меня уже скомпоновалась в голове целая статья, которая должна была начаться так: "Постараемся представить себе, что Вашингтон действовал не в Америке, а где-нибудь у нас, например, в качестве председателя Новосильской земской управы"... И поверьте, что я свел бы концы с концами без всякого умственного напряжения!

    - Гм... если это так легко... но нет! все, кроме этого! Повторяю вам: нет вещи более изнурительной, как пенкоснимательство,^ и везшем положении...

    - Но что же я буду делать, доктор? ведь я пропаду со скуки!

    - Не пропадете. Здесь всякий из ваших товарищей - такая живая книга, читая которую вы, незаметно для самого себя, забудете и про Западную Римскую империю в применении к значкам:мировых судей, и про Вашингтона в применении к Новосильекой земской управе. Вон видите, в углу сидит субъект в синем вицмундире, который делает,рукою движение, как будто закупоривает? Это s педагог. У него имеется целый педагогический план, ближайшая цель которого - истребление идей. Не одних только "вредных" идей, а идей вообще. Он пробовал даже применить этот план в одном из здешних воспитательных заведении, но задача оказалась до того грандиозною, что он первый пал под ее тяжестью и очутился в числе моих пациентов. Товарищи по больнице его недолюбливают и боятся: он слишком беспощаден, слишком логичен в своем помешательстве. Один только господин Поцелуев не только не боится его, но смеется над ним и называет не иначе, как старым, изъеденным молью треухом. И что всего замечательнее, педагог не только не обижается этим, но говорит, указывая на вашего племянника: вот мой идеал! вот чем, по моему плану, должно бы быть все молодое поколение!

    Действительно, в углу комнаты сидел небольшой и до крайности мизерный человечек, который проворно делал руками загадочные движения, как будто закупоривал ими какой-то воображаемый сосуд. Закупорит один сосуд - и отбросит в сторону, потом примется закупоривать другой сосуд - и опять отбросит. И в то же время другою рукою шарит в воздухе около себя, как будто ищет, не спряталось ли где-нибудь еще чтонибудь, что можно было бы закупорить. По наружности этого субъекта нельзя было определить его лета. Лицо у него было старческое, дряблое, усталое, но глаза молодые, которые так и бегали по всему пространству комнаты.

    - Господин Елеонский! потрудитесь пожаловать к нам! - обратился к нему доктор.

    Человечек встал как встрепанный и, повиливая спиною, мелкими шажками подбежал к нам.

    - Ну-с, много сегодня закупорили молодых людей!

    - Понемножку, господин доктор! понемножку - хе-хе! по мере слабых моих сил! - отвечал Елеонский необыкновенно мягким, почти женским голосом, от которого, несмотря на его мягкость, меня подрал по коже мороз. - Я-то свое дело делаю, - вот другие-то плохо содействуют! Один за всех-с!

    - Ну, вы и без помощников выполните свою задачу! А покуда оставьте-ка на время ваши занятия да расскажите господину "провинциялу", в чем заключается ваш педагогический план.

    И прежде нежели я мог произнести слово, доктор удалился, оставив меня в жертву этому странному существу.

    III {*}

    {* Вариант второй. - Ред.}

    С раннего утра в больнице царствует загадочное движение. Сумасшедшие в агитации перебегают от одного к другому и о чем-то таинственно между собой шепчутся. В качестве новичка я остаюсь в стороне от общего движения, но, по долетающим до меня отрывочным фразам, довольно легко догадываюсь, что движение это имеет политический характер и что в больнице готовится что-то вроде бунта. По-видимому, самый бунт уже решен в принципе, но существуют подробности, которые производят в мире умалишенных раскол. Консерваторы требуют, чтоб о бунте был предупрежден доктор, либералы, напротив того, настаивают, чтоб затея была выполнена без дозволения. По обычаю всех политических партий противники горячатся, обмениваются ругательствами и упрекают друг друга в измене.

    - Уж если бунтовать, так бунтовать без позволения! иначе, какой же это будет бунт! - говорят либералы.

    - Бунтовать без позволения - значит показывать кукиш в кармане, - возражают консерваторы, - как вы ни вертитесь, а это единственная форма бунта без позволения, которая нам доступна. Но скажите по совести: разве это бунт?

    - Позвольте-с. Что мы не можем бунтовать иначе, как показывая кукиш в кармане, - это так. Но это печальное требование времени - и ничего больше. Это скудная форма современного [русского] бунта, которая, однако ж, отнюдь не предрешает вопроса о форме и содержании бунтов в будущем. Тогда как, вводя элемент позволения, вы прямо уничтожаете самую сущность бунта, вы, так сказать, самое слово "бунт" вычеркиваете из лексикона!

    - И прекрасно-с. Мы совсем не о полноте лексикона хлопочем, а о том, чтоб был бунт. Достигнуть же этого можно лишь в том случае, когда бунт будет поставлен нами, так сказать, на законную почву, то есть снабжен всеми необходимыми разрешениями. А как он там будет называться: бунтом или чрезвычайным собранием - до этого нам нет дела!

    - Но это будет не бунт - поймите!

    - В таком случае назовем его чрезвычайным собранием - и дело с концом!

    Слыша эти загадочные речи, видя этих людей, которые озабоченно ходят взад и вперед, размахивая полами халатов и усиленно нюхая табак, я начинаю чувствовать невольную оторопь. Недавние заседания международного статистического конгресса и последовавший за ними политический процесс в Отель-дю-нор - все это слишком живо в моей памяти, чтоб навсегда не расхолодить во мне охоту к [новым] политическим [подвигам] треволнениям. И вдруг, впереди - еще целый бунт... и быть может, даже без позволения! Зачем, спрашивается, приехал " в Петербург? Затем ли, чтобы в конце концов быть взятым с оружием в руках... в сумасшедшем доме?!

    С самых юных лет я представлял себе бунт не иначе как в форме вторжения чего-то совершенно непрошеного, ненужного в обычное спокойное течение человеческой жизни. Все учебники, изданные для руководства в военно-учебных заведениях, единогласно свидетельствуют в этом смысле, а известно, что ничто так прочно не залегает в человеческую память, как хорошо вытверженный в детстве учебник. Испокон веку во всех странах мира обыкновенно бунтовала только подлая чернь, и притом всегда без позволения. Из-за чего бунтовала - этого не знает ни один учебник, но бунтовала самым неблаговоспитанным и, можно даже сказать, почти нецелесообразным способом. Придет, перевернет вверх дном привычки, комфорт, сладкое far niente {ничегонеделание.}, а назавтра, смотришь, опять как ни в чем не бывало обратится к обычным занятиям. [Что тут хорошего!] Сидит, например, человек в халате, пьет чай, читает "Старейшую Всероссийскую Пенкоснимательницу" (в которой тоже все: и редакторы и сотрудники сидят в халате и пьют чай) - и вдруг бунт! Вбегают бунтовщики, чай проливают, булки топчут, над "Пенкоснимательницей" производят надругательство... И вот? надо снимать халат, надевать сапоги и идти бунтовать вместе с прочими! А на дворе слякоть, холод, тротуары, по случаю бунта, нигде не посыпаны песком... Не успел отбунтовать, сел за обед, не доел пирожного - опять бунт! И таким образом целый день, пока самих бунтовщиков не сморит сон... Разумеется, сном бунтовской хмель пройдет, и к утру бунтовщики будут как встрепанные: и дворы мести, и лед на улицах скалывать, и тротуары песком посыпать - хоть куда! Как же тут не возражать! как не сказать: господа! ужели для того, чтобы завтра опять "обратиться к обычным занятиям", необходимо тревожить покой партикулярных людей!

    Тем не менее, ежели бы дело ограничивалось только временным нарушением комфорта - с этим можно было бы еще примириться. Ну, не дали допить чай, вырвали из рук "Пенкоснимательницу" - не драгоценность же, в самом деле! Но беда в том, что когда бунты оканчиваются, то вслед за тем обыкновенно начинается переборка, - а это уж такое скверное препровождение времени, какого не дай бог никому. Вы сидели в халате и пили чай, а оказывается, что вы обязывались воспрепятствовать и не воспрепятствовали. Вы из учтивости сняли халат и надели сапоги, а оказывается, что вы не только не воспрепятствовали, но даже выразили готовность и содействие... И те же самые люди, которые не дали вам доесть пирожное, которые выгнали вас из теплой комнаты на слякоть и стыть, - они же и обличают вас в невоспрепятствовании! "Да, - говорят они, - он не воспрепятствовал! он ни одним словом, ни одним жестом не отклонил нас от наших преступных намерений, хотя - бог видит наши сердца! - мы ждали только доброго, прочувствованного слова, чтоб изумить мир обширностью нашего раскаяния!"

    И вот, начинается переборка. Преступники разбиваются на категории, в числе которых есть одна под наименованием: "преступники, пившие во время бунта чай". Нет слова, само начальство относится к подобным преступникам как к наименее скомпрометированным, но ведь для того, чтобы доказать, что вы не бунтовали, не подстрекали, не укрывали, а просто только пили чай, - сколько времени надобно прошататься по следствиям и по судам! какую сумму выслушать сквернословия! сколько выразить чувств, которых в обыкновенное, мирное время, быть может, и сам в себе не подозревал! И все это не для того, чтоб совсем очиститься, а для того, чтоб быть по суду утвержденным в звании преступника, "пившего во время бунта чай"! Подите суньтесь куда-нибудь в этом звании! Вы желаете получить место на казенной службе, вам говорят: ба! да ведь вы тот самый, который в таком-то году не воспрепятствовал! Вы ходатайствуете насчет железнодорожной концессии - вам объявляют: послушайте! разве вы не помните, что в таком-то году вы оказывали содействие! Заметьте: вы уж не "тот, который пил чай", а тот, который "не воспрепятствовал" и "оказывал содействие"! Оправдывайтесь! восстановляйте истину! Покуда вы доказываете да представляете факты - глядь, ан концессию-то уж подтибрил Губошлепов!

    Ввиду этих последствий всякий поймет, что вопрос о том, в чью пользу решится возникший спор, то есть консерваторы или либералы возьмут верх получал для меня первостепенную важность. Как ни странным кажется "дозволение", примененное к слову "бунт", но на практике подобные странности далеко не невозможны. Отчего бы начальству, в воспитательных или иных целях, не допустить эту новую методу бунтов в пределах своего ведомства, ведь и бунтуя можно выразить непреоборимую преданность, и бунтуя можно доказать, что только беспредельное начальстволюбие вынуждает нас ввергаться в бездны оппозиции! "Начальство слишком снисходительно!", "Начальство недостаточно строго разыскивает корни и нити!" - вот темы для бунтов, против которых, конечно; ни одно начальство в мире не найдет сказать ни одного слова! И это настолько известно опытным бунтовщикам, что они не только не избегают благонамеренных Фунтов, но даже ожидают от них для себя повышений и наград...

    Но покуда я рассуждал таким образом, опасения мои разрешились гораздо проще, нежели я мог ожидать. В самый разгар обличений и суеты в залу вошел доктор и сразу угадал, в чем дело.

    {*}

    {* Вариант третий. - Ред.}

    - Что ж... это можно! - разрешил доктор, даже нимало не подумав, - разумеется, однако ж, с условием, чтоб бунт происходил в порядке! Не правда ли, господа?

    - Ну да, я вполне убежден, что вы не употребите во зло моим доверием. Но, знаете, на всякий случай все-таки лучше, если кто-нибудь будет руководить бунтом. Господин Морковкин! вы так долго служили предводителем до поступления в наше заведение, что порядки эти должны быть вам известны в подробности. Я назначаю вас главным бунтовщиком!

    Из толпы вышел простоватый детина со всеми внешними признаками дозволенного бунтовщика: с желудком, начинавшимся чуть не у подбородка, и с жирным затылком, на котором, казалось, вытерлась от долгого лежанья шерсть. Он осмотрелся исподлобья кругом, словно поднюхивал, нет ли где съестного.

    - Отобедать бы прежде нужно! - сказал он угрюмо.

    - Совершенно справедливо. Итак, мы сначала пообедаем, господа, а между тем вы постараетесь уяснить себе цель бунта и вероятные последствия его. До свидания, messieurs, и бог да просветит сердца ваши!

    - Вот вам и развлечение, - сказал он, - а вы еще жалуетесь! наверное, вы никогда не видали бунтов!

    - Помилуйте! жить в провинции - и не видать бунтов! - обиделся я, - да у нас там такие бывают бунты! такие бунты! Одни помпадуры сколько, от нечего делать, набунтуют!

    - Да, но это бунты казенные, а у нас бунт вольный!

    - И вольные бунты бывают - помилуйте! У нас, доктор, в рязанско-тамбовско-саратовском клубе сойдутся двадцать человек - сейчас бунт! Одни бунтуют, другие содрогаются.

    - А что, доктор, - начал я, несколько конфузясь, - позволю я себе вас спросить... последствий... никаких не будет?

    Он остановился и изумленными глазами взглянул на меня.

    - Объснитесь, пожалуйста, я не совсем понимаю вас.

    - Да так... после бунтов обыкновенно переборка бывает... А между тем мои чувства... у меня, доктор, такие чувства, что если б вы могли заглянуть в мое сердце... Теплота-с! Да не простая теплота, а именно самая настоящая!

    успокоить вас окончательно, я познакомлю вас с одним из ваших товарищей, который разъяснит вам и значение наших бунтов, и порядок их производства, и вероятные их последствия. Мсье Соловейчиков! Позвольте попросить вас уделить полчаса времени вашему новому товарищу!

    По вызову доктора к нам приблизился необыкновенно унылого вида старец, белый как лунь, с потухшими глазами, с пепельным цветом лица и с глухим, словно могильным звуком голоса.

    -

    - Я старейшая развалина в этом мире развалин... - начал он карамзинским слогом, потрясая медленно головой.

    - Вы расскажете это после. Рекомендую. Сергей Павлович Соловейчиков, самый старый из моих пансионеров. Он с лишком тринадцать лет (со времени рескриптов на имя виленского генерал-губернатора - помните?) находится в заведении и знает все наши порядки. Сергей Павлыч! - продолжал доктор, обращаясь к Соловейчикову, - наш новый друг несколько опасается предстоящего бунта. Вы постараетесь успокоить его, объяснив как значение этой игры, так и способ ее производства. Никто лучше вас не может сделать это. Итак, объяснитесь, господа, переговорите, и, вероятно, все недоразумения уладятся сами собой. Я бы и Сам охотно зашел взглянуть на бунт, но у меня такое правило: предоставлять каждому бунтовать без малейших стеснений! Я практикую это правило очень давно и ни разу не имел случая раскаяться в том. До свидания, господа!

    собрания были людны и шумны, когда [помещичьи усадьбы] наши дома гремели весельем, когда [помещичьи] наши жены были белы, [помещичьи] наши дочери румяны, [помещичьи] наши стада тучны, [помещичьи] наши рабы верны и когда крепостной труд наполнял вселенную своими благоуханиями!

    и как, назло всем усилиям, мир с ужасающей быстротой наполнялся могилами. На моих глазах нежданно упала загадочная завеса, которая разом закрыла и наше прошлое, и наше будущее. Застигнутые врасплох, мы тщетно обращали друг к другу вопрошающие взоры: увы! мы не нашли в этих взорах ничего, кроме изумления!

    Те из нас, которые были сильны духом, поняли, что им ничего больше не остается, как умереть. Все, что составляло обаяние жизни, что заставляло дрожать в груди сердце - все разом перестало жить. Даже нити, привязывавшие к отечеству, - и те как бы порвались. Мы видели перед собой Россию, но не ту, которую привыкли любить. Любить эту новую Россию мы не могли принудить себя, ненавидеть ее - не имели решимости. Повторяю: лучше всего было умереть. Но - увы! смерть безжалостна даже в пощадах своих. Она щадит именно тех. которые всего более нуждаются в забвении могилы. Одного из таких несчастных, которых не тронула ее коса - вы видите перед собой...

    Глава: 1 2 3
    Примечания
    Дневник провинциала в Петербурге
    Раздел сайта: