• Приглашаем посетить наш сайт
    Герцен (gertsen.lit-info.ru)
  • Невинные рассказы. Деревенская тишь

    Гегемониев
    Зубатов
    Приезд ревизора
    Утро у Хрептюгина
    Для детского возраста
    Миша и Ваня
    Наш дружеский хлам
    Деревенская тишь
    Святочный рассказ
    Развеселое житье
    Запутанное дело
    Примечания

    ДЕРЕВЕНСКАЯ ТИШЬ

    Утро. Кондратий Трифоныч Сидоров спал ночь скверно и в величайшей тоске слоняется по опустелым комнатам деревенского своего дома. Комнат целый длинный ряд, и слоняться есть где; некогда он гордился этим рядом зал, гостиных, диванных и проч. и даже называл его анфиладою, произнося н несколько в нос; теперь он относился к анфиладе иронически и, принимая гостей, говорит просто: "А вот и сараи мои!"

    На дворе зима и стужа; в комнатах свежо, окна слегка запушило снегом; вид из этих окон неудовлетворительный: земля покрыта белой пеленою, речка скована, людские избы занесло сугробами, деревня представляется издали какою-то безобразною кучею почерневшей соломы... бело, голо и скучно!

    Походит-походит Кондратий Трифоныч - и остановится. Иногда потрет себе ладонью по животу и слегка постонет, иногда подойдет к окну и побарабанит в стекло. Вон по дороге едут в одиночку сани, в санях завалился мужик; проезжает мимо барского дома и шапки не ломает.

    - "Ладно!" - думает Кондратий Трифоныч.

    И опять начинает ходить по своим сараям, и опять остановится. Посмотрит на сапоги, просторно ли они сидят на ноге, вытянет ногу, чтоб удостовериться, крепко ли штрипки пришиты и не морщат ли брюки.

    - Ванька! квасу! - кричит Кондратий Трифоныч.

    Ванька бежит из лакейской и подает на подносе стакан с пенящимся квасом. Но Кондратию Трифонычу кажется, что он не подает, а сует.

    - Что ты суешь? что ты мне суешь? - вскидывается он на Ваньку.

    - Ничего я не сую! - отвечает Ванька.

    "Ладно!" - думает Кондратий Трифоныч.

    И опять начинается ходьба. Кондратий Трифоныч останавливается перед стенными часами и пристально смотрит на циферблат, посредине циферблата крупными буквами изображено: London, а внизу более мелким шрифтом: Nossoff a Moscou. Все это он сто раз видел, над всем этим сто раз острил, но он все-таки смотрит, как будто хочет выжать из надписи какую-то новую, неслыханную еще остроту. Часы стучат мерно и однообразно: тик-так, тик-так; Кондратий Трифоныч вторит им: "тикё-такё, тикё-такё", притоптывая в такт ногою. Наконец и это прискучивает; он снова подходит к окну и начинает вглядываться в деревню. Оттуда не слышно ни единого звука; только серые дымки вьются над хижинами добрых поселян. Кондратию Трифонычу, неизвестно с чего, приходит на мысль слово "антагонизм", и он начинает петь: "Антагонизм! антагонизм!", выговаривая букву н в нос. Все это заканчивается свистом, на который опять вбегает Ванька.

    - Ты что на меня глаза вытаращил? - напускается на него Кондратий Трифоныч.

    - Ничего я не вытаращил! - отвечает Ванька.

    - Ладно! - говорит Кондратий Трифоныч, - пошел, позови Агашку!

    Через минуту является Ванька и докладывает, что Агашка не идет.

    - Почему ж она не идет?

    - Говорит: не пойду!

    - Только и говорит!

    - Ладно!

    В голове Кондратия Трифоныча зреет мысль: он решается все терпеть, все выносить до приезда станового. Поэтому, хотя внутри у него и кипит, но он этого не выражает; он даже никому не возражает, а только думает про себя: "Ладно!" - и помалчивает... до приезда станового.

    Не дальше как вчера на ночь Ванька снимал с него сапоги и вдруг ни с того ни с сего прыснул.

    - Ты чему, шельма, смеешься? - полюбопытствовал Кондратий Трифоныч.

    - Ничего я не смеюсь! - отвечал Ванька.

    - Этакая бестия! смеется, да тут же в глаза еще запирается!

    - Чего мне запираться? кабы смеялся, так бы и сказал, что смеялся! -упорствовал Ванька.

    - Ладно!

    С этих пор в нем засела мысль, с этих пор он решился терпеть. Одно только смущает его: все свои грубости Ванька производит наедине, то есть тогда, когда находится с Кондратьем Трифонычем с глазу на глаз. Выйдет Кондратий Трифоныч на улицу - Ванька бежит впереди, снег разгребает, спрашивает, не озябли ли ножки; придет к Кондратию Трифонычу староста - Ванька то и дело просовывает в дверь свою голову и спрашивает, не угодно ли квасу.

    - Услуга-парень! - замечает староста.

    - Гм... да... услуга! - бормочет Кондратий Трифоныч и обдумывает какой-то план.

    Он считает обиды, понесенные им от Ваньки, и думает, как бы таким образом его уличить, чтоб и отвертеться было нельзя. Намеднись, например, Ванька, подавая барину чаю, скорчил рожу; если бы можно было устроить, чтоб эта рожа так и застыла до приезда станового, тогда было бы неоспоримо, что Ванька грубил. В другой раз на вопрос барина, какова на дворе погода, Ванька отвечал: "Сиверко-с", - но отвечал это таким тоном, что если бы можно было, чтоб тон этот застыл в воздухе до приезда станового, то, конечно, никто бы не усумнился, что Ванька грубил. И еще раз, когда барин однажды делал Ваньке реприманд по поводу нерачительно вычищенных сапогов, то Ванька, ничего не отвечая, отставил ногу; если бы можно было, чтоб он так и застыл в этой позе до приезда станового, тогда, разумеется...

    - Нет, хитер бестия! ничего с ним не поделаешь! - восклицает Кондратий Трифоныч и ходит, и ходит по своим сараям, ходит до того, что и пол-то словно жалуется и стонет под ногами его: да сядь же ты, ради Христа!

    Он уже давно заметил, что между ним и Ванькой поселилась какая-то холодность, какая-то натянутость отношений. Услышавши, что об этом предмете весьма подробно объясняется в книжке, называемой "Русский вестник", он съездил к соседу, взял у него книжку и узнал, что подобная натянутость отношений называется сословным антагонизмом.

    - Ну, а дальше что? - допрашивал Кондратий Трифоныч, но книжка говорила только, что об этом предмете подробнее объясняется в другой такой же книжке.

    - Оно конечно, - рассуждал по этому поводу Кондратий Трифоныч, - оно конечно... Ванька сапоги чистит, а я их надеваю, Ванька печки топит, а я около них греюсь... ну да, это оно!

    И с тех пор слово "антагонизм" до такой степени врезалось в его память, что он не только положил его на музыку, но даже употребляет для выражения всякого рода чувств и мыслей.

    И ходит Кондратий Трифоныч по своим опустелым сараям, ходит и останавливается, ходит и мечтает. Мало-помалу мысль его оставляет Ваньку-подлеца и обращается к другим предметам. Он думает о том, что вдруг будущим летом во всех окрестных имениях засуха, а у него у одного всё дожди, всё дожди: что окрестные помещики не соберут и на семена, а он все сам-десят, все сам-десят. Он думает о том, что кругом все тихо, а у него в имении вдруг землетрясение! слышится подземный шум, люди в смятении, животные в ужасе... вдруг - вв!.. зз!.. жж!.. и, о радость, на том самом месте, где у него рос паршивый кустарник, в одну минуту вырастает высокий и частый лес, за который ему с первого слова дают по двести рублей за десятину. Он думает о том, что мужики его расторговались, что они помнят его благодеяния и подносят ему соболью шубу в пятнадцать тысяч рублей серебром. Он думает о том, что в Москве сгорело все сено, сгорели все дрова и неизвестно куда девался весь хлеб, что у него, напротив того, вследствие собственной благоразумной экономии, а также вследствие различных поощрений природы, всего этого накопилось множество, что он возит и продает, возит и продает... Он думает о том, что вышло повеление ни у кого ничего не покупать, кроме как у него, Сидорова, за то, что он, Сидоров, в такую-то достопамятную годину пожертвовал из крестьянского запасного магазина столько-то четвертей, да потом еще столько-то четвертей, и тем показал ревность беспримерную и чувствительность, подражания достойную... Он думает о том, что в доме его собрались окрестные помещики и что он им толкует о превосходстве вольнонаемного труда над крепостным. "Конечно, господа, - говорит он им, - в настоящее время помещик не может получать дохода, сидя на месте сложа руки, как это бывало прежде; конечно, он прежде всего должен употребить свой личный труд, свою личную, так сказать, распорядительность"...

    подплясывать; дворовая баба, проходящая по двору, словно не идет, а на одном месте пошатывается, и что-то у ней под фартуком, что-то у ней под фартуком...

    - Есть, что ли, мне хочется? - спрашивает сам себя Кондратий Трифоныч и с злобою замечает, что часовая стрелка показывает только десять.

    - А ведь у ней под фартуком что-то есть, - продолжает он, но не дает своим предположениям дальнейшего развития, а только прибавляет: - Ладно!

    Надоело ходить, надоело мыслить... Кондратий Трифоныч садится на диван и примечает, что пыль со стола не сметена. В былое время, то есть до "антагонизма", он вскипел бы при виде такого беспорядка, он кликнул бы Ваньку и тут же задал бы ему трепку. Теперь этот беспорядок приносит ему более удовольствия, нежели огорчения, ибо он видит в нем улику.

    - Ванька! - кричит Кондратий Трифоныч, и в голосе его слышится уже торжество победы, - это что?

    - Стол-с, - отвечает Ванька с самым невозмутимым хладнокровием.

    - А на столе что?

    - Пыль-с.

    - Ну?

    Ванька молчит.

    - Ладно! - говорит Кондратий Трифоныч и через минуту имеет удовольствие слышать, как Ванька хихикает с кем-то в передней.

    Кондратий Трифоныч снова предается мечтаниям. Он мечтает о том, как было бы хорошо, если бы он был живописцем; тогда бы он срисовал бы нахальную Ванькину рожу в тот момент, когда он отвечает: "Пыль-с", - и представил бы эту картинку становому. Но с другой стороны, где же ручательство, что становой не примет этой картинки за вымышленное произведение собственной его, Кондратия Трифоныча, фантазии? где свидетели, которые подтверждали бы, что Ванька, отвечая: "Пыль-с", имел именно такое, а не иное выражение лица?

    - О, черт побери! Эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! - восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний более практических.

    Он мечтает о том, как было бы хорошо, если бы становой вдруг в эту самую минуту вырос из земли, так чтоб Ванька не опомнился и никак не успел стереть пыль со стола. Представляет он себе изумленную, ополоумевшую морду Ваньки и невольно и сладко хихикает.

    - "Пыль-с", - дразнит он Ваньку, почти подплясывая на месте.

    - Это что? - грозно спрашивает Ваньку воображаемый становой.

    - "Пыль-с", - опять дразнится Кондратий Трифоныч и опять подплясывает на месте.

    Становой наконец убеждается; он приказывает срубить целую березу и вручает ее десятским. Ваньку уводят... На другое утро Ванька является шелковый; целый день все что-то чистит и стирает; целый день метет пол и оправляет баринову постель, целый день ставит самовары и мешает в печках дрова...

    Но с другой стороны (о, черт возьми!), где же ручательство, что становой именно велит березу срубить? Где ручательство, что он не ответит Кондратью Трифонычу, что он и сам мог бы стереть пыль со стола?

    - О, черт побери! эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! - восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний еще более практических.

    - Сейчас-с, - говорит становой и летит во весь дух распорядиться.

    Потом он опять призывает станового и говорит ему: "Ванька пыли со стола не стер!"

    - Сейчас-с, - говорит становой и летит распорядиться.

    Но вот и опять мысли мешаются, опять образуются зеленые круги, опять подплясывает белая длинная колокольня. Надоело сидеть, надоело мыслить...

    - Черт знает, есть, что ли, мне хочется? - опять спрашивает себя Кондратий Трифоныч и с тоскою взглядывает на часы. Тоска обращается в ненависть, потому что часовая стрелка показывает половину одиннадцатого.

    - За попом, что ли, спосылать? - рассуждает сам с собой Кондратий Трифоныч и тут же решает, что спосылать необходимо.

    Кондратий Трифоныч малый незлой и даже покладистый для своих домочадцев, но с некоторого времени нрав у него странным образом переменился. Ванька, с свойственною ему легкомысленностью, отзывался об этой перемене, что Кондратий Трифоныч спятил; ключница Мавра выражалась скромнее и говорила, что барин задумывается, что на него находит. Как бы то ни было, но перемена существовала и произошла едва ли не в ту самую минуту, как он прочитал, что есть на свете какой-то сословный антагонизм. С тех самых пор он вообразил себе, что он - одна сторона, а Ванька - другая сторона и что они должны бороться. Ванька представлял собою интересы всех чистящих сапоги и топящих печки, Кондратий Трифоныч - интересы всех носящих сапоги и греющихся около истопленных печей. Ясно, что стороны эти не могут понимать друг друга и что из этого должен произойти антагонизм. И вот он борется утром, борется за обедом, борется до поздней ночи. Но Ванька не понимает, что такое антагонизм, и, очевидно, уклоняется от борьбы. Он направляет свои обязанности по-прежнему, то есть по-прежнему не стирает пыли со столов, по-прежнему забывает закрыть трубы в печах, а Кондратий Трифоныч видит во всем грубые мины, злостные позы a la неглиже с отвагой и старается Ваньку изобличить. Из этого выходит, что Ванька, как только забьется в переднюю, первым делом начинает хихикать и представляет, как барин к нему пристает. Кондратий Трифоныч слышит это и говорит: "Ишь, шельма, смеется!", а того никак понять не хочет, что Ванька даже и не подозревает, что ему, Кондратию Трифонычу, хочется борьбы. И таким образом умаявшись к вечеру, оба засыпают; Кондратий Трифоныч видит во сне, что он сделался медведем, что он смял Ваньку под себя и торжествует; Ванька видит во сне, что он третьи сутки все чистит один и тот же сапог и никак-таки вычистить не может.

    - Что за чудо! - кричит он во сне и как оглашенный вскакивает с одра своего.

    "Ишь ведь каналья, даже во сне не оставляет в покое!" - думает в это время Кондратий Трифоныч, пробужденный неестественным криком Ваньки.

    И таким образом проходят дни за днями. Выигрывает от этого положительно один Кондратий Трифоныч, потому что такое препровождение времени, по крайней мере, наполняет пустые дни его. С тех пор как завелось "превосходство вольнонаемного труда над обязательным", с тех пор как, с другой стороны, опекунский совет закрыл гостеприимные свои двери, глуповские веси уныли и запустели. Заниматься решительно нечем, да и не для чего: все равно ничего не выйдет. Говорят, будто это оттого происходит, что кредиту нет и что Сидорычам подняться нечем; может быть, жалоба эта и справедлива, однако до Сидорычей ни в каком случае относиться не может. Недостаток кредита не губит, а спасает их, потому что, будь у них деньги, они накупили бы себе собак, а не то чтоб что-нибудь для души полезное сделать. А то еще подниматься! Повторяю: веси приуныли и запустели; в весях делать нечего, потому что все равно ничего не выйдет. То, что оживляло их в бывалые времена, как-то: взаимные банкеты и угощения, а также распоряжения на конюшне, то в настоящее время не может уже иметь места: первые - по причине недостатка кредита, вторые - потому что не дозволены. Каким же образом убить, как издержать распроклятые дни свои? Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: "Вы наши кормильцы, а мы ваши дети!" Вот и Кондратий Трифоныч ухватился за антагонизм, и хотя он не сознается в этом, но все-таки жизнь его с тех пор потекла как-то полнее. По крайней мере, теперь у него есть политический интерес, есть политический враг, Ванька, против которого он направляет всю деятельность своих умственных способностей. Смотришь, ан день-то и канул незаметным образом в вечность, а там и другой наступил, и другой канул...

    Но вот и батюшка пришел; Кондратий Трифоныч слышит, как он сморкается и откашливается в передней, и в нетерпении ворчит:

    - О, чтоб!.. сморкаться еще выдумал!..

    Батюшка - человек маленький, рыхленький; лицо имеет благостное, но вместе с тем и угрожающее, как будто оно говорит: "А вот погоди! скажу я тебе ужо проповедь!" Ходит батюшка, словно лебедь плывет, рукой действует размашисто, говорит размазисто. Нос у него, вследствие внезапного перехода со стужи в тепло, влажен, на усах висят ледяные сосульки.

    - Скука, отче! - говорит Кондратий Трифоныч после взаимных приветствий.

    - Можно молитвою развлечься! - отвечает батюшка, и при этом лицо его осклабляется.

    - Ну вас!

    Молчат.

    - Сидел-сидел, молчал-молчал, - начинает Кондратий Трифоныч, - инда дурость взяла! черт знает чего не передумал! хоть бы ты, что ли, отче, паству-то вразумил!

    - Разве предосудительное что заметить изволили? - отвечает батюшка, и лицо его выражает жалость, смешанную с испугом.

    - Непохвально!

    - Просто житья от хамов нет!

    - В ком же вы наиболее такое настроение замечать изволили, Кондратий Трифоныч?

    - Во всех! От мала до велика - все грубят! Да как еще грубить-то выучились! Ни слова тебе не говорит - а грубит! служит тебе, каналья, стакан воды подает - а грубит!

    Батюшка тоскливо помотал головой и крякнул.

    - И во многих такое настроение замечаете? - брякнул он, позабыв, что повторяет свой прежний вопрос.

    - Да говорят же тебе: во всех! во всех! Ну, слышишь ли ты: во всех! во всех!

    Батюшка слегка привскакнул и откинулся назад, как будто обжегся. Опять молчат.

    - Что ж это за скука такая! - начинает Кондратий Трифоныч, - закуску, что ли, велеть подать?

    - Во благовремении и пища невредительна бывает.

    - А не во благовремении как?

    Батюшка опять привскакивает и откидывается назад.

    - Ну, и сиди не евши: зачем пустяки говоришь!

    Молчат.

    - Не люблю я, когда ты пустяки мелешь!

    Молчат.

    - И кого ты этими пустяками удивить хочешь?

    Батюшка краснеет, Кондратий Трифоныч тяжко вздыхает и произносит:

    - Ох, скука-то, скука-то какая!

    - И откуда ты этаким глупым словам научился? говорил бы просто: непотребное время! И не надоело тебе язык-то ломать! - строго говорит Кондратий Трифоныч.

    Опять водворяется молчание, изредка прерываемое глубокими вздохами Кондратия Трифоныча. Батюшка вынимает платок из кармана и начинает вытирать им между пальцев.

    - Что это я все вздыхаю! что это я все вздыхаю! - произносит Кондратий Трифоныч.

    - О гресех... - начал было батюшка, но не окончил, а только пискнул.

    - Тьфу ты!

    Молчат.

    - А ты слышал, что Скуракин на днях такого же вот, как ты, попа высек? - спрашивает внезапно Кондратий Трифоныч.

    - Сс... стало быть, следствие наряжено?

    - Да, брат, тоже вот все говорил: "о гресех" да "благоутробно" - ну, и высек!

    Всю эту историю Кондратий Трифоныч сейчас только что выдумал, и никакого попа Скуракин не сек. Но ему так понравилась его выдумка, что он даже повеселел.

    - Да, брат, права наши еще не кончились! Вот вздумал высечь - и высек! Ищи на нем!

    - Однако, позвольте, Кондратий Трифоныч, осмеливаюсь я думать, что господин Скуракин поступил не по закону!

    - Ну! по какому там еще закону! Известно, секут не по закону, а по обычаю!

    - Позвольте, Кондратий Трифоныч! Я все-таки осмеливаюсь полагать, что господин Скуракин не имел никакого права!

    - Высек - и все тут!

    - Высечь недолго-с...

    - Ну да... и долго, и не долго... а высек!

    Батюшка крякнул; он видимо был обижен. Что ж это такое, в самом деле? И с какой стати Кондратий Трифоныч завел такую пустую материю? и не заключают ли слова его фигуры иносказания?

    - Стало быть, этак всех высечь можно? - произнес он с видимым волнением.

    - Стало быть, и... - Батюшка недоговорил.

    - Стало быть, и...

    Батюшка обиделся окончательно. Мало-помалу он так разревновался, что даже встал и начал прощаться.

    - Уж я, Кондратий Трифоныч, лучше в другой раз приду, когда улучится более благоприятная минута, - сказал он.

    - Ну, да постой! куда ты! это ведь я пошутил!

    - Неблагообразно шутить изволите!

    - Фу, черт! опять ты с своим благоутробием! да говорят тебе: пошутил!

    - Нет, Кондратий Трифоныч!

    - Слышишь, говорят: пошутил!

    - Нет-с, Кондратий Трифоныч!

    - Ну, и ступай! ну, и пропадай! Только ты у меня смотри: ни всенощных, ни молебнов... ни-ни!

    - И не надо-с! собственную же свою душу не соблюдете!

    Батюшка ушел, в передней опять послышалось откашливание и сморкание; Кондратий Трифоныч опять почувствовал прилив тоски.

    - Эй! воротить его! - крикнул он.

    Ванька побежал, но воротился с ответом, что батюшка не идет.

    - Сказать ему, что я умираю!

    Батюшка воротился, но стал у самой двери.

    - Что вам, сударь, угодно? - спросил он с достоинством.

    - Да садись же ты!

    - Ну, да полно! благопрости ты меня! поблагобеседуй ты со мной! Ну, видишь?

    Батюшка колебался.

    - А не то, давай почавкаем что-нибудь! А если и это не нравится, так поблаготрапезуем!

    Батюшка плавными шагами приблизился к стулу и сел. Но он все-таки еще не совсем оправился, потому что опять вынул из кармана платок и начал вытирать им между пальцев.

    Приносят водку; Кондратий Трифоныч наливает рюмку и подносит батюшке; но в ту минуту, когда батюшка уж почти касается рукою рюмки, Кондратий Трифоныч делает быстрый маневр ,и мгновенно выпивает водку сам. Батюшка крякает и опять косится на шапку. Однако на этот раз все устраивается благополучно.

    - Я думаю на будущий год молотилку выписать! - говорит Кондратий Трифоныч, а сам в то же время думает: "Кукиш с маслом! на какие-то деньги ты выпишешь!"

    - Это полезно, - отвечает батюшка, - и крестьяне от вас позаняться могут.

    - Я и сеноворошилку куплю, - упорствует Кондратий Трифоныч, - да вот еще сеялка такая есть...

    - Сс... - произносит батюшка.

    Молчат. Выпили по другой.

    - У меня имение хорошее! - говорит Кондратий Трифоныч.

    Батюшка, неизвестно с чего, вдруг распростирает руки, как будто хочет обнять необъятное.

    - Ну да! Это надо сказать правду, что хорошее! нужно только руки приложить! - продолжает Кондратий Трифоныч, - вот я с будущего года молоко в Москву возить стану!

    - Экипажцы, стало быть, такие сделаете?

    - Ну да! Положим, например, что корова дает... ну, хоть ведро в день!

    Батюшка крякает и откидывается назад.

    - Ну да... ну, хоть ведро в день! положим, хоть по восьми гривен за ведро... сколько это будет?

    Кондратий Трифоныч задумывается и в рассеянности выпивает третью рюмку. Батюшка съедает грибок.

    - Одного торфу сколько у меня! - вдруг восклицает Кондратий Трифоныч.

    - Всем буду торговать! и молоком буду торговать! и торф буду продавать! и ягоды в Москву буду возить! Нонче, брат, глядеть-то нечего! нонче, брат, дворянскую-то спесь надо побоку!

    - Сс... - удивляется батюшка, - стало быть, изволите находить, что непредосудительно?

    Вместо ответа Кондратий Трифоныч выпивает четвертую и в то же время указывает на графин батюшке, который немедленно следует его примеру.

    - А позвольте узнать, - спрашивает батюшка, - как же теперь купцы, мещане... стало быть, им возбранено будет торговать?

    - А мне что за дело!

    - Стало быть, этого уж не будет, чтоб всякому, то есть званию предел был положен?

    - Не будет! а что?

    - Ничего-с; конечно, по Писанию, оно не то чтоб... потому, есть купующие, есть и куплю деющие, есть возделывающие землю, есть и поядающие...

    - Ну, так что ж?

    - Ничего-с... я к примеру-с...

    - И кого только ты этими глупостями удивить хочешь!

    Молчат.

    - А то вот еще искусственным разведением рыб заняться можно! - вдруг изобретает Кондратий Трифоныч.

    - Сс... стало быть, всякую рыбицу у себя завести можно?

    - Всякую!

    - Сс... подумаешь, какую, однако, власть над собой человек взял!

    - Да, брат, власть!

    - Только тверди и звезд небесных еще соделать не может!

    - А рыбу может всякую!

    - Какое, к черту безвыгодно! ты пойми, сколько в Москве стерлядь-то стоит!

    - Что ж, это дело хорошее! может, и крестьяне около вас позаймутся.

    Молчат. Кондратий Трифоныч слегка зевает.

    - Я нонче все буду сам! лес рубить буду сам! молоко в Москву возить - сам! торф продавать - сам! - говорит он, приходя внезапно в восторг.

    - Доброе, сударь, дело - отвечает батюшка.

    - Нонче, брат, не то, что прежде! нет, брат, шалишь! нонче везде все сам: и посмотри сам, и свесь сам, и съезди везде сам, и опять посмотри, и опять свесь!

    Кондратий Трифоныч, говоря это, суетится и тыкает руками, как будто он в самую эту минуту и смотрит, и весит, и куда-то едет.

    - Это точно; и предки наши говаривали: "Свой глазок смотрок!"

    - Предки-то наши только говаривали, а сами одну навозницу соблюдали!

    Батюшка снисходительно улыбается. Водворяется молчание.

    - Хорошо бы машину какую-нибудь выдумать! - говорит Кондратий Трифоныч.

    - Про какую такую машину говорить изволите?

    - Ну, да какую-нибудь... чтоб и жала, и косила, и лес бы рубила, и масло бы пахтала... и везде бы один привод действовал!

    - Слышно, англичане много всяких машин выдумывают!

    - Сидел бы я себе дома, да делал бы, да делал бы машины, а потом в Москву продавать возил бы.

    - Вот бог англичанам на этот счет большую остроту ума дал! - настаивает батюшка.

    - А нашим не дал!

    - Зато наш народ благочестием и благоугодною к церкви преданностью одарил!

    - Ну, и опять тебе говорю: кого ты своими благоглупостями благоудивить хочешь?

    этого должна произойти рыба, у которой будет печенка и молоки налимьи, а тёшка лещиная; он объясняет, что примеры подобного совокупления случались и в природе: стерлядь совокупилась с осетром, и вышла рыба шип, которую он ел на обеде у губернатора.

    - Не у теперешнего, - прибавляет он, - теперь у нас какой-то гордишка, аристократишко какой-то, а вот у прежнего, у генерала Слабомыслова!

    Он объясняет батюшке, какую он машину выпишет: и дрова таскать будет, и пахать будет, и воду носить будет, и топить ее будет не дровами, а землей, - все землей!

    - Работников, брат, мне с этой машиной совсем не надо! - прибавляет он.

    Он объясняет, каких он коров из Англии выпишет; костей у них совсем нет, а все одно мясо да молоко, все молоко, все молоко!

    Он объясняет, наконец, что выстроит новую колокольню, такую колокольню: один этаж каменный, другой деревянный, потом опять каменный и опять деревянный.

    - Жертва богу угодная! - замечает батюшка, - жертва, сударь, все равно что кадило благовонное!

    - А ты думал как?

    - Впрочем, колокольня у нас еще постоит... вот насчет трапезы, Кондратий Трифоныч!

    - Уж ты молчи! я все сделаю! и колокольню сломаю! и трапезу сломаю! я все сломаю! - объясняет Кондратий Трифоныч.

    И, разговаривая таким манером, выпивает рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой!

    Батюшка, в свою очередь, выпивает; и вследствие этого беспрестанно поправляет пальцами глаза, как будто хочет их разодрать, чтоб лучше видеть. В то же время он радуется, что в одно утро приобрел столько разнообразных сведений.

    - Это вы благополезное дело затеяли, Кондратий Трифоныч! - говорит он.

    - Тьфу ты!

    Наконец, изолгавшись вконец и, вероятно, найдя, что машины все до одной изобретены, коровы все выписаны, Кондратий Трифоныч впадает в истощение. Часы бьют два.

    - Обедать! - кричит Кондратий Трифоныч, - ты со мной, что ли, отче?

    - Уж очень занятно вы рассказываете, Кондратий Трифоныч! послушал бы и еще-с.

    - Ну, а коли послушал бы, так оставайся!

    Подают обедать; но гений хозяйственной распорядительности уже отлетел от Кондратья Трифоныча. Он не то чтоб спит, но слегка совеет и только изредка подмигивает батюшке на Ваньку (дескать, посмотри, как сует!), который, в свою очередь, не стесняясь присутствием этого последнего, показывает барину сзади язык. Таким образом, антагонизм, о котором так много говорит Кондратий Трифоныч, представляется батюшке в лицах на самом действии.

    - Ты для чего же рыжиков к жаркому не подал? - неверным, несколько путающимся языком допрашивает Ваньку Кондратий Трифоныч.

    - Ишь ты! дразнится, шельма! - замечает Кондратий Трифоныч и подмигивает батюшке, как бы приглашая его быть свидетелем Ванькиной грубости.

    Наконец и сумерки упали. Батюшка давно ушел; Кондратий Трифоныч спит и даже во сне ничего не видит. Как повалился он на постель, так ему голову словно заложило чем. В передней вторит ему Ванька.

    В шесть часов Кондратий Трифоныч уж шагает по своим сараям и просит квасу. В средней комнате уныло мерцает стеариновая свеча, прочие комнаты окутаны мраком. Кондратий Трифоныч шагает и думает: что бы ему сделать такое, чтобы...

    - Чтобы что? - спрашивает его внутренний голос.

    - Господи! какая тоска! - восклицает Кондратий Трифоныч, не разрешая вопроса.

    И опять ходит, и все о чем-то думает, все чего-то ждет. Думает о том, что завтра, быть может, будет снег, а быть может, будет и вьюга; ждет, что к Николину дню будут морозы.

    - О, черт побери! - восклицает он.

    И опять ходит, и опять ждет - скоро ли чай подадут?..

    - Ванька! да пошли ты, разбойник, Агашку ко мне! - кричит он отчаянным голосом.

    Агашка на этот раз является. Это девушка кругленькая, полненькая, белокуренькая, с измятым, но весьма приятным личиком.

    - Что вы, Агашенька, ко мне не ходите? - спрашивает ее Кондратий Трифоныч, семеня кругом нее ножками, как делают влюбленные петухи.

    - Вы разве спрашивали меня? - отзывается Агашенька, повертываясь на своей оси по тому же направлению, по какому ходит Кондратий Трифоныч.

    - Я за вами десять раз Ваньку посылал-с!

    - Ванька ни разу мне не говорил!

    - Этакой скот, подлец! А отчего же вы сами никогда ко мне не зайдете-с?

    Агашенька не отвечает; она слегка зарделась.

    - Ну-с, Агашенька-с?

    - Я, Кондратий Трифоныч, я-с... - начинает Агашенька и никак не может кончить.

    - Ну-с, что же вы-с?

    Кондратий Трифоныч озадачен; он думает, как ему поступить, и, разумеется, как все люди, которых самолюбие неожиданно уязвлено, на первых порах надумывает глупейшую штуку. Он как-то надувается и устроивает оскорбленную мину; он поднимает плечи и, отступя несколько шагов назад, указывает Агаше руками на двери.

    - Скатертью дорога-с! - говорит он, - ну, так что же-с! и с богом-с!

    - Душенька, Кондратий Трифоныч! ей-богу, я не могу! - говорит Агашенька и в то же время стыдится и рдеет, едва выговаривая от волнения слова.

    - А коли не можете, так и с богом! - отвечает Кондратий Трифоныч, по-прежнему глупым образом уставляя руки по направлению к двери.

    Агашенька закрывает лицо платком и быстро выбегает.

    Кондратий Трифоныч остается один и опять принимается за ходьбу. Но он чувствует, что у него начинает щемить сердце, он чувствует, что к глазам что-то подступает.

    - Ладно! это ладно! - говорит он самому себе.

    - Что "ладно"-то? - спрашивает внутренний голос.

    "Ну, черт с нею! - думает он, - поеду в Москву и найду себе... а ведь она, чай, за повара?"

    И опять начинает сосать сердце, и опять начинает что-то подступать к глазам.

    - Ваня! позови Агашу! - говорит он словно изменившимся голосом, просовывая голову в переднюю.

    Через минуту Ванька возвращается и докладывает, что Агашка не идет.

    - Да ты поди, ты скажи ей, что я... так.

    Ванька скрывается.

    - Вы меня спрашивали, Кондратий Трифоныч? - раздается в темноте знакомый голос.

    - Вы за кого же замуж выходите, Агашенька-с? - спрашивает Кондратий Трифоныч.

    - Я-с... за повара... за Степана-с!

    - Гм... за Степана! а в девушках оставаться не хотите?

    - Уж позвольте, Кондратий Трифоныч!

    Агашенька перебирает пальцами концы большого платка, который накинут у ней на шею.

    - Хочешь, я посаженым отцом буду?

    - Ах, нет!.. нет... уж оставьте это, Кондратий Трифоныч!

    - Что ж, и в посаженые-то уж взять не хотите?

    Агашенька, видимо, тяготится разговором; она переминается с ноги на ногу; ей хочется уйти. Кондратию Трифонычу кажется, что она неблагодарная.

    - Ну, с богом! что ж... если я... если я... ну, и с богом!

    Кондратий Трифоныч давится и, чтоб скрыть охватившее его волнение, кашляет; но в ту минуту, когда он поднимает голову, Агаши уж нет...

    - Хоть жить-то у меня останетесь ли? - кричит он вслед и, не получивши ответа, ворчит: - Ишь! даже ответа не дает! а ведь я два года еще право имею... ладно!

    Между тем на дворе разыгрывается вьюга; она несет снопы снега с реки и укладывает их буграми и грядками около барского дома; она наполняет воздух какою-то сумятицей и застилает огоньки, которые светятся в людских избах и в тихую погоду бывают видны из господского дома; она визжит и воет; она стучится в стены и в окна, словно просится со стужи в тепло.

    - Нет тебе ни правой, ни левой, нет тебе ни правой, ни левой! - слышится Кондратью Трифонычу в этом заунывном голошении вьюги.

    Делать решительно нечего; что было дела - все переделал, что было мыслей - все передумал. Часы тоскливо стучат: тик-так, тик-так, и Кондратий Трифоныч чувствует, как взмахи маятника, один за другим, уносят его надежды. Он чувствует, что с каждой минутой все больше и больше дряхлеет, что дерево жизни подточено, что листья один за одним все падают, все падают...

    - Что ж это он чаю, подлец, не дает! - вскрикивает он, как уязвленный, удостоверившись, что часовая стрелка стоит на половине осьмого. - Ванька! чаю, чаю-то что ж не даешь? Не стою я, что ли?

    Ванька хочет уйти.

    - Нет, ты мне говори: не стою, что ли, я чаю, что ты меня до сих пор моришь?

    - Я думал, что не надо! - огрызается Ванька.

    - Ты думал! он думал! милости просим! он думал! а ты знаешь ли, как вашего брата за думанье-то! он думал!.. ты! ты!.. ах ты! Ну, ступай... ладно!

    Кондратий Трифоныч опять пересчитывает свои обиды: тогда-то пыли не стер, тогда-то рожу состроил, тогда-то прыснул в самое лицо барину, тогда-то без чаю намеревался оставить.

    - Агашку взбаламутил, - говорит он, инстинктивно склоняя голову набок, как будто сообщает это по секрету становому на ухо.

    Но вот и чай выпит; Кондратий Трифоныч берет засаленные карты и начинает раскладывать гранпасьянс. Он гадает, уродится ли у него рожь сам-десят - не выходит; он гадает, останется ли Агаша жить у него - не выходит; он гадает, избавится ли его имение от продажи с публичного торга - не выходит.

    Кондратий Трифоныч спит; в комнате жарко и душно; он разметался; одна рука свесилась с кровати, другая легла на левую сторону груди, как будто хочет сдержать учащенное биение сердца. Он видит во сне, что последовало какое-то новое распоряжение. В чем заключается это распоряжение, сон не объясняет, но самое слово "распоряжение" уже вызывает капли холодного пота на лицо Кондратия Трифоныча. Он стонет и захлебывается.

    Поутру, часов в восемь, чуть брезжится, а уж его будит Ванька.

    - Что такое? что такое? - спрашивает он, глядя на Ваньку мутными глазами.

    - Становой приехал!

    - А!.. ллладно! - произносит Кондратий Трифоныч, и лицо его принимает ироническое выражение, которое очень не нравится Ваньке.

    - Именье описывать приехал-с! - говорит Ванька в самый упор, как бы желая сразу окатить Кондратия Трифоныча холодной водой.

    Занавес опускается.

    Примечания

    Впервые — в журнале «Современник», 1863, № 1—2, стр. 161—181 (ценз. разр. — 5 февраля) под № I вместе с рассказами «Для детского возраста» и «Миша и Ваня», с общим заголовком «Невинные рассказы». Подпись, общая для трех рассказов: Н. Щедрин.

    В рассказе «Деревенская тишь» Салтыков создал образ помещика Кондратия Трифоныча Сидорова, наделив его первыми, пока еще чуть заметными, чертами будущего Иудушки Головлева (см. об этом выше, стр. 558). Вместе с помещицей Падейковой (из рассказа «Госпожа Падейкова» в сборнике «Сатиры в прозе»), Кондратий Трифоныч относится к тому ряду социальных типов, которым Салтыков предполагал посвятить «Книгу об умирающих».

    В настоящем издании (как и в издании 1933—1941 годов) в основной текст внесено одно изменение: «батюшкин брат» на протяжении всего рассказа заменен «батюшкой». Этот псевдоним для обозначения священника был внесен в рукопись рассказа Салтыковым или редакцией «Современника» по соображениям цензурного характера.

    Стр. 119. ...в книжке, называемой «Русский вестник»... подобная натянутость отношений называется сословным антагонизмом. — Вопрос о «сословном антагонизме» возник на страницах «Русского вестника» еще в 1858 году (см. в № 9 статью В. Безобразова «О сословных интересах.

    Мысли и заметки по поводу крестьянского вопроса»). Подробно о «сословном антагонизме» говорится в редакционной статье «Современной летописи» (приложение к журналу «Русский вестник»), посвященной результатам выборов в Петербургской городской думе (см. «Современная летопись», 1862, № 22, май, стр. 15—16).

    из заемного банка, сохранных касс, опекунских советов и приказов общественного призрения (закон от 16 апреля 1859 года), что заметно отразилось на экономическом положении многих дворянских поместий («глуповских весей»).

    Сидорычи — одно из обозначений дворянско-помещичьего класса в щедринской сатире.

    Распоряжения на конюшне — телесные наказания крепостных.

    Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя, в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: «Вы наши кормильцы, а мы, ваши дети!» — Одно из множества обличений Щедриным самих угнетенных в покорности.

    Стр. 131. Николин день— праздновался 6 декабря по ст. ст.

    и платить оброк в прежних размерах.

    Гегемониев
    Зубатов
    Приезд ревизора
    Утро у Хрептюгина
    Для детского возраста
    Миша и Ваня
    Наш дружеский хлам
    Деревенская тишь
    Святочный рассказ
    Развеселое житье
    Запутанное дело
    Примечания
    Раздел сайта: