• Приглашаем посетить наш сайт
    Анненский (annenskiy.lit-info.ru)
  • В среде умеренности и аккуратности

    Господа Молчалины:
    Глава: 1 2 3 4 5 6
    Отголоски:
    День прошел — и славу богу!
    На досуге
    Тряпичкины-очевидцы
    Дворянские мелодии
    Чужой толк
    Из других редакций:
    Фрагмент 1
    Фрагмент 2

    В СРЕДЕ УМЕРЕННОСТИ И
    АККУРАТНОСТИ

    ГОСПОДА МОЛЧАЛИНЫ

    ГЛАВА I

    Бывают такие минуты затишья в истории человеческой общественности, когда человеку ничего другого не остается желать, кроме тишины и безвестности. Это минуты, когда деятельная, здоровая жизнь словно засыпает, а на ее место вступает в права жизнь призраков, миражей и трепетов, когда общество не только не заявляет ни о каких потребностях или интересах, но даже, по-видимому, утрачивает самую способность чем-либо интересоваться и что-либо желать; когда всякий думает только о себе, а в соседе своем видит ненавистника; когда подозрительность становится общим законом, управляющим человеческими действиями; когда лучшие умы обуреваются одним страстным желанием: бежать, скрыться, исчезнуть.

    В такие минуты слишком выдающаяся известность может очень серьезно компрометировать. Одних — в глазах современников, других — в глазах потомства. Первое дает себя чувствовать непосредственно и отравляет жизнь неосторожно прославившегося человека в настоящем; второе хотя и не сказывается осязательно в настоящем, но нужно быть или совсем безумным, или совсем бессовестным, чтоб не понимать, что попасть в историю с нехорошим прозвищем — все-таки вещь далеко не лестная.

    Примеров громкой известности первой категории я указывать не стану. Для нас покамест это еще дело новое, хотя в людях, которых жизнь представляет сплошную борьбу с квартальными надзирателями, и у нас недостатка нет. Из репутации второй категории укажу на известного английского судью Чжоффриза, который был настолько бессовестен, что совсем позабыл о существовании истории и ее суда. Однако история вспомнила о нем и заклеймила его имя неувядаемым позором, в том, конечно, расчете, что пример этого чудовища послужит спасительным предостережением для воспитанников средних учебных заведений. У нас подобных блестящих репутаций до сих пор не было; тем не менее фамилия тайного советника Шешковского в свое время пользовалась настолько громкою известностью, что быть приглашенным к нему считалось честью не совсем безопасною. И что же! Даже наша скромная история, олицетворяемая «Русскою стариною» и «Русским архивом», уклоняется от выдачи похвального аттестата его громкой деятельности!

    Я уверен, что если бы Шешковский мог провидеть, что на страницах «Русской старины» будут от времени до времени появляться анекдоты об его подвигах, то он от многого воздержался бы. С этой точки зрения воспитательное значение «Русской старины» не может подлежать никакому сомнению, и остается только сожалеть, что действие его возымело начало так недавно. Имей Шешковский хотя смутное представление о силе исторических обличений, он сказал бы себе: «черт возьми! у меня есть сын (этот сын, действительно, существовал, но невдолге бесследно исчез), у меня могут быть внуки и правнуки — каково им будет читать в «Русской старине» рассказы о «малороссийском борще» (деликатная замена слова «розги») или об особой конструкции кресле, в которое я, для пользы службы (то есть для наказания на теле), имею обыкновение сажать своих пациентов! Ведь я думал, что все это останется шито и крыто, и вдруг... Нет! лучше практику эту оставить!» И мы ничего не знали бы ни о малороссийском борще, ни о кресле особого устройства, ни даже о самом Шешковском. Да, и о Шешковском ничего не знали бы, ибо что такое Шешковский, отрешенный от борща, кресла и других атрибутов его достославной специальности? — Это Иванов, Сидоров, Федоров, Пафнутьев — словом, одна из тех личностей, которых Грибоедов возвел в перл создания в лице Молчалина и которых и современники и потомство разумеют под темным наименованием «и другие». Настигнуть этих «и других», обличить их в чем бы то ни было — ни «Русский архив», ни «Русская старина» не в состоянии. Это люди до того безанекдотные, что упоминание имен их произвело бы на читателя то же самое действие, как, например, перепечатка ревизских сказок.

    И Шешковский поступил бы, несомненно, благоразумно, если бы, не настаивая на том, чтоб быть тем знаменитым Шешковским, каким мы его знаем, прямо погрузился бы в пучину «и других». Это было бы с его стороны актом мудрой предусмотрительности, потому что, в сущности, эти «и другие», эти

    Молчалины, и суть «излюбленные люди» тех исторических моментов, о которых идет речь. Они полнейшие выразители современной им действительности; они деятельнейшие, хотя, быть может, и не вполне сознательные созидатели тех сумерек, благодаря которым настоящий, заправский человек не может сделать шага, чтоб не раскроить себе лба. Они одни сохраняют среди этих сумерек остроту зрения, одни видят и различают. Что различают? — различают ту счастливую область умеренности и аккуратности, под сению которой зиждется человеческое благополучие, скромное, но прочное, не сопровождаемое трубными звуками, ни блеском апофеоз, но взамен того вполне удовлетворившееся и успокоившееся в самом себе. И что всего важнее — благополучие, до которого нет дела ни современникам, ни истории.

    О, счастливые, о, стократ блаженные Молчалины! Они бесшумно, не торопясь переползают из одного периода истории в другой, никому не бросивши слова участия, но и никого не вздернувши на дыбу (то есть, быть может, кого-нибудь и вздернули, но, ей-богу, не сами собой)! Никто ими не интересуется, никто не хочет знать, делают ли они что-нибудь или просто сидят и бьют в баклуши, никто не трепещет и не благоговеет перед ними... какой прекрасный, блаженный удел! И зато они во веки веков не перестанут быть «и другими»; зато детям их нечего будет стыдиться, все равно как бы они родились без отцов; зато сами они имеют право каждодневно засыпать с сладкой уверенностью, что ни полиция современности, ни полиция будущего не предъявит к ним ни малейшего иска... И им никогда, никогда не будет надобности обращаться к помощи адвоката Легкомысленного, дабы исходатайствовать для себя у суда увеличивающих вину обстоятельств! Зачем? какой суд в целом мире найдет хотя единую вину за человеком, которому имя «и другие»?

    Ужели это не блаженство? — спрашиваю я всех и каждого, кто хоть мало-мальски ревнует о целости своей шкуры.

    Я вовсе не намерен характеризовать здесь признаки тех исторических моментов, в продолжении которых умеренность н аккуратность представляют счастливейшее условие и надежнейшую ограду человеческого существования. Подобным моментам дают очень разнообразные клички, которые, однако ж, все более или менее группируются около одной, резюмирующейся в выражении «переходные эпохи». Но я, с своей стороны, нахожу, что все усилия оправдать жизненный сумбур какими-то таинственными переездами из одной исторической области (известной) в другую (неизвестную) — по малой мере бесплодны. Такие оправдания могли бы быть допущены, если бы впереди предстояло непременно нечто лучшее и более утешительное; но куда же они годны, если мы вместо лучшего фаталистически осуждены встречаться лицом к лицу с пословицей «из куля в рогожу»?

    Поэтому я с некоторою подозрительностью отношусь к подобным объяснениям и совершенно серьезно думаю, что они скрывают за собой великое множество ложных надежд и самых вредных успокоений. Человек любит успокоиваться в ожидании будущих благ, даже если бы последние были и не совсем для него ясны. Он слишком склонен утешать себя тем, что зло есть плод переходных порядков и что, вот погодите, не нынче, так завтра — все установится прочно на своих местах, и тогда добродетель предстанет во всем сиянии торжества. Но вот проходят годы, десятки лет, столетия; добродетель давно уже воссияла, а толку все нет. В ушах все с тою же назойливостью жужжит бесконечная, за душу тянущая песня: «вот погодите, не нынче, так завтра»... Где ручательство, что она не будет жужжать и впредь десятки и сотни лет? Нет, видно, есть в божьем мире уголки, где все времена — переходные, и где человек, одаренный практическим смыслом и имеющий попечение о своей шкуре, должен начать с того, чтоб, отказавшись от всяких запутанных объяснений, прямо сказать себе: живем хорошо, ожидаем лучше. И затем... успокоиться навсегда.

    Вот в этих-то мирных уголках, где идиллия счастливым образом совпадает с правилами устава о пресечении и предупреждении проступков и преступлений, умеренность и аккуратность и представляют счастливейший удел человеческого существования. Быть Молчалиным, укрываться в серой массе «и других» — это целая эпопея блаженства! Тут все: и цертификат местного квартала о благонадежности, и свобода от приговоров истории и потомства. Квартал, нимало не сумнясь, запишет в своей истории живота: живет на Песках (или в Москве, под Донским) — ни в чем не замечен. История, в лице «Русской старины», отметит: Молчалины многочисленное племя, рассеянное по лицу вселенной, — ни в чем не замечены. Аттестация, конечно, стоящая немногим больше ломаного гроша, но неужели она хуже следующей: Живодеров (имярек) — заклеймил себя неувядаемым позором во время и т. д.

    Не забывайте: история не терпит послаблений в своих приговорах. Даже к Сенекам и Галилеям относится она с некоторою придирчивостью, а сообразите-ка, много ли Галилеев найдется у нас, например, в Колтовской?

    Не надобно, однако ж, думать, что Молчалины до такой степени погружены в тину безвестности, что самое существование их вследствие того делается равносильным небытию. Нет, они пользуются лишь условною безвестностью, которая отнюдь не мешает им подчиняться обычным законам, управляющим органическим миром вообще. И они ходят друг к другу в гости, ссорятся, мирятся, сплетничают, лгут, пустословят, женятся, рождают детей; и они имеют свои удачи и невзгоды, и они около чего-то копошатся и что-то создают. Мало того: некоторые из них, более терпеливые и настойчивые, даже достигают своего рода известности...

    Повторяю: их безвестность неполная и условная. Полною и безусловною неизвестностью пользуется только человек лебеды, и уж, конечно, едва ли найдется субъект достаточно наивный, чтоб назвать этот удел блаженным. Молчалины очень хорошо понимают, что бытие лучше небытия, и потому равно сторонятся и от безусловной безвестности человека лебеды и от громкой известности какого-нибудь Галилея, которая, на их глаза, может привести лишь к неприятным столкновениям с полицией...

    Начать с того, что в словах «ни в чем не замечен» уже заключается целая репутация, которая никак не позволит человеку бесследно погрузиться в пучину абсолютной безвестности. Ни в чем не замечен — это значит: послушлив, благонадежен, исполнителен и, стало быть, может быть пристроен к какому угодно делу. А коль скоро человек «пристроен к делу», коль скоро он надел на себя вещественный знак этого пристройства (чиновничий вицмундир или приказчичью чуйку — это все равно), так тотчас же он сделался человеком «нужным», а следовательно, и известным. Но это именно та безобидная, тихая, почти безвестная известность, которая никого не затрогивает, никому не бьет в глаза, не прибегает к «малороссийскому борщу», но и не огорчает начальства, утверждая, что земля вертится. Одним словом, известность, которая освещает и согревает кротким своим светом только существование своего скромного обладателя, известность, не переступающая пределы той устричной скалы, к которой прикреплены раковины, скрывающие Молчалиных... Я знаю, есть люди из категории «беспокойных», которые, быть может, сочли бы себя оскорбленными, если бы им предложили такого рода известность, но думаю, что в этом случае прозорливость и благоразумие не на их стороне, а на стороне Молчалиных. Только последние вполне ясно понимают, что вместе с безвестной известностью открывается целый мир не блестящих, но прочных благополучий, которые в глазах солидного человека гораздо ценнее всяких апофеоз. Тут все: и верный кусок пирога, и благосклонная улыбка «нужного человека», и спокойный послеобеденный сон, и чувство обеспеченности от риска сломать себе шею, провалиться сквозь землю или иным образом пропасть... Чего еще надобно!

    Божий мир кишит такими безвестными известностями, но даже и это служит им на пользу. Благодаря тому, что их много, на них не обращают должного внимания. Думается, что все это образы без лиц, тени, на которых достаточно дунуть, чтобы они исчезли без следа. Однако в этом взгляде на Молчалиных кроется значительное недоразумение. Вглядевшись пристальнее в жизненный круговорот, мы без труда убедимся, что все в этом круговороте создается руками именно тех «и других», от которых мы так самонадеянно отворачиваемся. Джеффризы потому бросаются в глаза, что они как-то уж слишком блестяще злы; Молчалины, напротив того, скромны и податливы и вследствие того остаются незамеченными. Но не забудем, что Джеффризы ничего не могли бы, если бы у них под руками не существовало бесчисленных легионов Молчалиных. Одного этого соображения, по мнению моему, вполне достаточно, чтоб не проходить мимо последних с тем обидным равнодушием, которое для всех Молчалиных отводит место где-то далеко, за пределами истории.

    Для большей вразумительности приведу пример. Поздним вечером вы идете по улице и вдруг натыкаетесь на здание, сплошь горящее огнями. Это здание — храм, в котором от начала мира священнодействуют «и другие». Они день и ночь изнемогают здесь, копаясь в некоем месиве, в котором и сами ничего другого не разберут, кроме того, что тут когда-нибудь черт ногу сломит. Тем не менее, благодаря обыденности зрелища, мы так мало обращаем на него внимания, что проходим мимо, не остановив на нем даже мысли своей. И что ж! не успели вы сделать несколько шагов, как вас настигает стрела. Вы озираетесь, ищете... не трудитесь искать! Знайте вперед, что стрела пущена вам вдогонку верною и опытною рукой одного из «и других»... Что нужды, что, пуская стрелу, он и сам не сознавал неключимости своего действия, — все-таки он пустил ее, и она настигла вас!

    Я видел однажды Молчалина, который, возвратившись домой с обагренными бессознательным преступлением руками, преспокойно принялся этими самыми руками разрезывать пирог с капустой.

    — Алексей Степаныч! — воскликнул я в ужасе, — вспомните, ведь у вас руки...

    — Я вымыл-с, — ответил он мне совсем просто, доканчивая разрезывать пирог...

    Вот каковы эти «и другие», эти чистые сердцем, эти довольствующиеся малым Молчалины, которых игнорирует история, над благодушием которых умиляются современники и которым квартал беспрепятственно выдает аттестацию:

    Это «я вымыл-с» — чем оно хуже знаменитого «qu’il mourût»?1

    Я вовсе не желаю, однако ж, чтоб читатель заключил из этого, что Молчалины люди отпетые и закоренелые; я хочу только сказать, что они совсем не тени, не призраки, а составные и притом очень деятельные части того громадного собирательного, которое, под разными формами и наименованиями, оказывает очень решительное тяготение над общим строем жизни.

    Дело в том, что Молчалины не инициаторы, а только исполнители, не знающие собственных внушений. Вот что спасает их и от завистливых подыскиваний современников, и от строгостей истории. И потому их обеспеченность, солидность и уместность растут по мере того, как умаляется, так сказать, истаивает в них сознательность.

    «Изба моя с краю, ничего не знаю» — вот девиз каждого Молчалина. И чем ярче горит этот девиз на лбу его, тем прочнее и защищеннее делается его существование. С этим девизом он благополучно проползет между всевозможными Сциллами и Харибдами и в урочный час, не раньше и не позже, придет к вожделенной пристани. «Кто идет?» — кликнет его у пристани дозорщик. «Я, Молчалин!» — будет ответ. «Вали его в общую яму!»

    И со временем из Молчалина выйдет бесподобное удобрение, хотя история даже и этой заслуги за ним не признает. Просто, говорит, пропадет, даже не произведя удобрения... о, стократ счастливый Молчалин!

     

    Как достигает Молчалин своего благополучия? Достается ли оно ему задаром, как нечто врожденное, или же требуется известная сумма усилий, чтоб добраться до него, усилий, которые и в чашу блаженства примешивают значительную дозу горечи?

    Казалось бы, проще всего разрешить вопрос в первом смысле, так как нет ничего законнее и естественнее, как совпадение ничтожества и безвестности. Все ратует в пользу такого совпадения: и духовное бессилие Молчалиных, и отсутствие

    --------------

    1 Ему следовало умереть!

    --------------
    инициативы, и забитость, и убожество обстановки; все толкает человека в самую глубь сумерек. Для него не требуется ни усилий, ни решимости потонуть: сама почва, на которой он стоит, одарена непреоборимо втягивающими свойствами. Человек сам собой неслышно погружается на дно, и там над ним постепенно происходит процесс увядания, на которое он фаталистически осужден.

    Тем не менее такое решение было бы справедливо лишь в том случае, если бы речь шла о той абсолютной безвестности, которою пользуется человек лебеды и при которой, действительно, бытие равняется небытию. Но Молчалин не хочет такой безвестности и не соглашается умереть. Его претензию составляет область умеренности и аккуратности, которая не только не исключает живучести, но даже деятельным образом поддерживает ее. Понятное дело, что существование подобной претензии не может обойтись без усилий и жертв и что в этом виде задача Молчалина уже принимает размеры сложного и вовсе не шуточного предприятия.

    Бессилие, забитость, приниженность и робость — плохие помощники в деле жизнестроительства, но они в замечательной степени изощряют в человеке одну способность: исключительно, почти болезненно сосредоточиваться на мелочах своего личного я. Это маленькое, вечно ноющее я, окрепнувшее в суровой школе угнетения, делается для своего обладателя центром, к которому приурочивается жизнь целой вселенной. Пускай кровь льется потоками, пусть человечество погрязает в пучине духовной и нравственной нищеты — ни до чего нет дела этому я, до тех пор, пока привычная обстановка остается неприкосновенною, пока не затронуты те интересы, которых совокупность составляет область умеренности и аккуратности. Это интересы серенькие, но необыкновенно цепкие. Дешевизна или дороговизна квартир, съестных припасов и других незатейливых жизненных удобств, возможность или невозможность оставаться при однажды принятом образе жизни и привычках — вот обыкновенная их канва. Но в них заключено все внутреннее содержание забитого человека, и потому в его глазах они представляют единственное мерило для оценки великих и малых событий, совершающихся на всемирной арене. Для защиты их неприкосновенности считаются возможными и законными все средства: унижение, злоба, предательство, месть...

    Вот этим-то ноющим я в высшей степени обладает Молчалин.

    Я очень хорошо знаю, что подобное отношение к жизни безнравственно и что, кроме того, оно очень вредно действует на общий ход ее развития, но в данном случае оно оказывает услугу очень существенную. Оно помогает забитому человеку сглаживать те мелкие шероховатости, которыми усеян его жизненный путь; оно сообщает ему терпкость, почти жестокость, без которых он был бы не в силах ухитить и защитить свое гнездо.

    массами во всякое время снуют по улицам. В нем нет ничего выдающегося, самоопределяющегося, что давало бы ему право на место в жизненном пире, на что он мог бы опереться, как на исходный пункт для дальнейшего странствования. Понятно, что он должен искать этой недостающей опоры вне своего личного я.

    И вот он начинает искать. Но, как человек неразвитый, идущий наугад, он, во-первых, представляет себе искомую опору не иначе, как в форме «нужного человека», а во-вторых, он ищет ее где-то в пространстве, среди таких же встречных и поперечных, как и он сам, но поставленных в более счастливые условия относительно карьеры. Вот тут-то именно и начинается страдальческая эпопея его похождений.

    Да, это целая эпопея, и мы, которые видим Молчалина, уже устроившегося своим домком на Песках или в Колтовской и режущего в праздничный день сбагренными преступлением руками пирог с капустою, мы, которые завидуем блаженному выражению его лица и невозмутимости его обстановки, — мы не должны забывать, что этот человек имел свой мартиролог, разоблачение которого может заставить вздрогнуть даже заправского героя.

    Итак, перед нами Молчалин, безоружный, лишенный внутренней опоры, ищущий ее в безграничном пространстве, на одном из пунктов которого должен найтись «нужный субъект». Этот субъект введет его в область умеренности и аккуратности; он осветит и согреет его скромное существование; он поможет ему не пропасть от холода и голода... только не пропасть!

    Где ж этот «субъект» и что надо совершить, чтоб обрести сто?

    Прежде всего, даже не приступив еще к процессу искания, Молчалин уже обязан поступиться некоторыми признаками, составляющими принадлежность образа и подобия божия. Он не знает, в чью пользу он приносит эту жертву; он знает только, что встречные и поперечные, сознающие себя «нужными людьми», на этот счет очень строги. Они понимают, что в образе и подобии божием есть какой-то намек или укор, какая-то «критика», и потому безусловно не допускают его. Они подозрительно осматривают Молчалина с ног до головы, нет ли в нем чего, хоть искры какой-нибудь. Но Молчалин уже предвидел этот осмотр и успел наскоро, одним плевком, потушить всю небольшую сумму искр, которыми он обладал... Он в порядке..

    Эту первую жертву Молчалин выносит, впрочем, довольно легко. Во-первых, он сам иногда не подозревает, что носит на себе образ и подобие божие; во-вторых, он смутно чувствует, что впереди ему предстоит нечто такое, в сравнении с чем пожертвование образом и подобием божиим составляет сущие пустяки.

    А именно, ему предстоит такая задача: среди целой массы бродяг и не помнящих родства людей наметить такого полезного и счастливого бродягу, прикосновение к которому оградило бы от хищнических вторжений в ту тихую обстановку умеренности и аккуратности, под сению которой он мечтает устроить гнездо свое.

    Чтоб достигнуть этого, требуется не только громадная смётка, громадный труд, но и громадная удача. Исторические эпохи, о которых идет речь, чреваты изумительными, почти необъяснимыми превращениями. С необычайною легкостью бродяги перескакивают с места на место, со ступени на ступень, то возносясь на самую вершину лестницы, то низвергаясь стремглав к ее подножию. Сколько ни вглядывайтесь в процесс этого перескакивания, вы ни под каким видом не применитесь к нему, не угадаете ни побудительных причин, ни руководящей мысли его. Перед вашими глазами масса бродяг, колеблемых ветром случайности и удачи, — и только. Никакой особой приметы у этих бродяг нет, ни малейшего отличительного признака, ни даже «печати гения на челе». Все на одно лицо, у всех только одна общая отметка: легки на ходу. Вопрос ставится трудно и круто: угадай, которому из этих бродяг удастся прежде других добежать до столба и от которого следует тебе ожидать покровительства и наибольшей суммы полезных приспособлений?

    Это самый опасный камень преткновения, который встречают Молчалины на пути своих умеренно-аккуратных затей; до того опасный, что нередко на нем обрушивается главная масса этих затей, не успев ни расцвесть, ни развиться. Громадное большинство Молчалиных погибает тут навсегда, и вот, быть может, почему чаще случается встречать Молчалиных, малодушно спившихся с круга, небритых, влачащих существование в вонючих, обшарпанных одеждах, нежели Молчалиных солидных, с тщательно выбритыми, лоснящимися щеками и в чистеньких вицмундирах, пиджаках и поддевках.

    Я не знаю, насколько существенно может помочь в этом деле смётка, но, поможет она или не поможет, Молчалин во всяком случае должен пустить в ход всю свою сообразительность, чтоб не потратить времени по-пустому и не напасть на такого «субъекта», который ничего ему не даст, кроме паскудства и надругательства. И вот, чтоб хоть сколько-нибудь ориентироваться среди бесконечного однообразия мелькающих перед ним бродячих типов, он прежде всего приступает к рассортировке их на категории, в надежде, что этот труд окажет хоть ту пользу, что даст ему возможность сосредоточить внимание на меньшей массе предметов.

    Труд утомительный, непосильный; труд, совершение которого возможно именно только при настойчивости того вечно ноющего я, которым обладает Молчалин и которое делает его нечувствительным к оскорблениям. Потребно тонкое зрение, наблюдательный ум, привычка к микроскопическому исследованию и очень большой запас небрезгливости. Долго, очень долго вглядывается и вдумывается Молчалин, пока наконец начинает различать. Но как только он уже достиг возможности различать, то ни Линней, ни Бюффон не превзойдут его в этой работе. Сначала его умственному взору представляется масса бродяг с одним родовым признаком: отсутствием содержания; но мало-помалу терпение и усидчивость открывают в этом общем родовом признаке целый мир второстепенных признаков, хотя и не изменяющих существа дела, но доказывающих, что во всяком случае у каждого бродяги имеется свое личное, ему одному принадлежащее отношение к собственной бессодержательности. Таким образом, он различит легкомысленного бродягу от упорного, веселого от угрюмого, добродушного от злого, болтливого от сосредоточенного и т. д. Но и этого недостаточно: в каждой из найденных категорий он прозрит новые оттенки (иногда очень тонкие), вследствие которых у него образуются подкатегории бродяг, семейства и, наконец, особи. Так, например, мало знать, что такой-то бродяга болтлив; необходимо, кроме того, дознаться, общая ли это болтливость или частная; ежели частная, то какой ее излюбленный предмет; натыкается ли она, хотя временно, на знаки препинания, или же она совсем безвыходная, отчаянная; конфузливая ли это болтливость или наглая; изворотливая или дурацкая. Все это очень важно и требует замечательной остроты ума...

    Покончив с рассортировкою, Молчалин хотя и чувствует себя значительно облегченным, но очень хорошо понимает, что до конца ему еще далеко. Теперь ему предстоит обозреть умственным оком базар житейской суеты, прислушаться к его говору и сообразить, на какой из видов бродяжнической бессодержательности существует в данную минуту наибольший запрос.

    Тут главнейшая трудность заключается в том, чтоб не увлекаться теми базарными настроениями, которые иногда ставят запрос на фальшивую почву. Таковы, например, все так называемые либеральные настроения, о которых следует раз навсегда сказать себе, что это настроения скоропреходящие, не стоящие ломаного гроша.

    Должно, однако ж, сознаться, что и в этом случае требуется очень большая опытность и стойкость. Иногда либеральные настроения проявляют себя с такою живостью и яркостью, что не успеет человек оглянуться, как уже по̀ уши погряз в самую глубь либерального омута. А вслед за тем, не успел в другой раз оглянуться, как уже вытащен из омута и помещен где-то далеко, за пределами цивилизации. Истинный Молчалин обязывается провидеть все подобные перевороты. Он должен понимать, что увлечения несвойственны солидным людям, что действительную прочность в сей юдоли плача имеет только полная бессодержательность и что, следовательно, лишь между категориями сей последней должен колебаться его выбор.

    Но базарные настроения, даже относительно самых несомненных категорий бессодержательности, до такой степени изменчивы, что требуется замечательное чутье, чтоб угодить в надлежащую точку. Сейчас самый бойкий запрос направлен на бессодержательность легкомысленную, забавную, а через минуту она уже летит вверх тормашками и уступает место бессодержательности угрюмой и сосредоточенной. Как тут угадать? И действительно, в точности угадывают лишь избранные, большинство же Молчалиных ограничивается тем, что в общих чертах определяет для себя так называемый средний базарный запрос, то есть старается по возможности уяснить, какой тип бродяжничества имеет шансы на успех в продолжение более значительного периода времени, хотя бы и с некоторыми перерывами. Это — самый основательный образ действий, и я, с своей стороны, могу посоветовать еще одно: по возможности избегать типов легкомысленных, болтливых, веселых и добродушных, как наиболее подходящих к либеральному (иногда они даже смешиваются с последним), и придерживаться типов сосредоточенных, упорных и угрюмых, как самых прочных. А еще лучше: найти такой средний путь, который не препятствовал бы всех и каждого «просить принять уверение в совершенном почтении и преданности» и в то же время представлял бы некоторые лазейки, в которые, при случае, можно было бы юркнуть. И, наконец, еще того лучше: выбрать разом несколько представителей базарных запросов и всем им одинаково угодить.

    Как видите, это уже не просто смётка, но пронырство, предательство, почти дипломатия.

    Итак, благодаря упорному труду и смётке Молчалина, мы имеем: во-первых, оконченную работу классификации типов бродячей бессодержательности и, во-вторых, не менее важную работу классификации разнообразных базарных запросов на эти типы. Другой, менее устойчивый организм изнемог бы под тяжестью этой работы, но Молчалин знает, что ему утомляться не разрешается, и потому, нимало не медля, идет далее.

    Увы! он очень отчетливо понимает, что путь его еще долго будет путем скорбей и тревог, что долго еще не придется ему успокоиться на лоне умеренности и аккуратности... да и придется ли еще? Кто знает, быть может, в самом апогее его усилий, какая-нибудь шаловливая парка, курам на смех, возьмет да и порвет нитку, привязывающую его к жизни! И разлетится прахом все его многодумное предприятие, и распадется гнездо его, и никто не внемлет жалобному воплю птенцов его!

    В большей части случаев этот субъект выбирается из категории мрачных (наиболее прочный тип). Это человек норова и непредвиденных движений души. Кроме того, это человек надутый постигшим его счастием и совершенно невежественный, что лишает его возможности рассчитать, какие последствия может иметь то или другое человеческое действие. Даже Молчалин имеет в этом случае превосходство над ним, потому что хотя он и не менее свободен от наук, но все-таки ощущал на себе известные жизненные толчки, которые оставили в нем некоторые смутные представления о размерах и свойствах вещей. Он же, человек норова, ни размеров, ни свойств не знает и знать не желает.

    Остановимся же на сейчас названных свойствах субъекта и попробуем указать, что требуется, чтоб смягчить их и придать им по возможности безопасный характер. Начнем с непредвиденных движений души.

    Человек, обуреваемый непредвиденными движениями души, может быть уподоблен грозной и неприступной крепости, без надобности поставленной в такой местности, где царствует полная тишина и безмятежное спокойствие, где никто слыхом не слыхал ни о внешних ни о внутренних врагах и где, следовательно, необходимости в стрельбе не настоит. Но так как крепость выстроена и вооружена пушками, то весьма естественно, что она обязана выполнить свое назначение. И вот она стрельнет и опять замолчит, потом опять стрельнет и опять замолчит, и опять, и опять. Без порядка, без системы, без руководящей мысли, потому что сама крепость непутевая, построенная, так сказать, в забвении чувств, как бы для того единственно, чтоб напоминать миру, что человек смертен.

    Понятно, что если подобные сооружения существуют во множестве, то совокупное их действие может иметь в результате народное бедствие. Положим, что орудие в действительности никого не убивает, но непрерывным гулом своим оно все-таки производит известное болезненное раздражение, которое тоже немало способствует умалению обывательского благополучия. Чтоб освободиться от этого раздражения, окрестным обывателям ничего другого не остается, как выбрать из своей среды излюбленного ходока (рискуя даже быть обвиненными в «скопе» и «измене»), которому поручить утруждать высшее начальство нижайшею просьбой: 1) дабы во множестве настроенные в благополучных местах крепости стреляли лишь холостыми зарядами или же пускали свои снаряды в твердь небесную, так как последняя, от такого немилостивого стреляния, ни расколоться, ниже закоптеть не может; и 2) а так как сие их ходатайство, всеконечно, имеет быть признано непомерным и затейливым, то распорядиться, по крайней мере, чтоб стрельба с упомянутых выше крепостей производилась в определенные часы, в продолжение которых вольно было бы обывателям избегать опасной ходьбы мимо крепостей и тем избавлять себя от безвинного и немилостивого расстреляния.

    И так как начальство благодушно и просвещенно, то несомненно, что оно благоприятным оком взглянет на подобную просьбу и даже не посадит излюбленного ходока в острог. А последствием такого снисходительного мероприятия будет: а) что крепости останутся на своих местах, по-прежнему внушая страх, но уже никого не пугая; б) что в определенные часы небесная твердь будет неупустительно расстреливаема, но без малейшего для нее вреда; и в) что обывательские животы будут навсегда обеспечены от напрасной смерти или внезапного членовредительства, при твердой, однако ж, уверенности, что таковая обеспеченность во всякое время может быть обращена в необеспеченность.

    Вот эту-то самую роль, которую должен бы был играть воображаемый ходок относительно воображаемых крепостей, — играет Молчалин относительно человека норова и непредвиденных движений души. А именно: он обязывается устроить так, чтоб человек этот палил в небо, а обывателям внушал лишь страх, но членовредительств не причинял.

    Вопрос: как достигнуть этого?

    На днях привелось мне встретиться на Невском с одним из Молчалиных, о котором я знал, что он только что наметил себе полезного субъекта и предпринял его приручнение. Бледный и изнуренный, вследствие непомерных утренних трудов, брел он к себе на Пески, полный сладкой надежды, что там, в своем гнезде, за тарелкой горячих щей и куском пирога, он отдохнет наконец от треволнений затеянного предприятия.

    — Ну что, как ваш субъект? — остановил я его.

    — Швыряется!

    — Как так «швыряется»?

    — Да так: схватит, что под руку попадет, и швырнет.

    — Послушайте! да ведь этак он может и убить кого-нибудь!

    — До сих пор бог миловал!

    — Ну, а вы собственно как?

    — Ничего... оглаживаем!

    — То есть как же это... оглаживаете?

    — Очень просто: он швыряется, а я стою сзади и оглаживаю его. «Тпру, милый, тпру!» Оглаживаешь-оглаживаешь — ну, оно у него и отойдет маленько, только вот руку продолжает словно судорогой сводить. А иной раз и оглаживанием ничего не поделаешь — тогда уж смотри в оба! как только он этот самый камень пустит, так ты на лету его и хватай!

    — И надеетесь?

    Он постоял несколько минут, вздохнул (мне показалось даже, что вздрогнул) и прибавил:

    — Да, сударь, не легко на свете прожить! за тарелку щей да за кусок пирога — вот и все наши радости-то — сколько одних надругательств примешь! Смотришь, это, смотришь иной раз на него — совсем отчаянный! А ты все-таки стой и смотри, потому у тебя дети... гнездо-с!.. Только на милость божию и надеемся!

    Через четверть часа, смотрю — другой Молчалин навстречу. Этот бежит, ничего не видит перед собою, весь запыхался.

    — Как дела? — останавливаю я его.

    Но он даже не ответил, а как-то странно взглянул на меня, словно только сейчас опомнился. И вдруг, через мгновение, лицо его исказилось и начало подергиваться.

    — Дети! — вскричал он почти неестественным голосом, — ах, если бы не дети!..

    И, махнув рукой, стрелой побежал от меня прочь.

    Думаю, этих двух примеров вполне достаточно, чтоб получить приблизительное понятие о непосильном подвиге, который Молчалин не убоялся взвалить на свои плечи. Тем не менее вы можете быть уверены, что он не только доведет этот подвиг до конца, но даже, с помощью сноровки и некоторых приемов ловкости, сделает его ежели не приятным, то вполне для себя безопасным. А там придет на помощь привычка, — и дело пойдет как по маслу. Смотришь, через неделю он жалуется меньше, через две — еще меньше, а через месяц — уже начал похваливать. Это значит, что желанный момент наступил, тот момент, когда подвиг приручнения, следуя естественному ходу развития, превратился уже в подвиг оседлания...

    Я сейчас упомянул вскользь о некоторых приемах сноровки и ловкости, необходимых в видах успешнейшего приручнения; но предмет этот настолько интересен, что нелишнее будет остановиться на нем несколько долее.

    В деле непредвиденных движений души главная задача состоит совсем не в том, чтоб устранять или предугадывать (это, быть может, придет со временем, в самом конце предприятия), а в том, чтоб принять эти движения открытою грудью, как некогда грудью же принимал Раппо падающие с высоты чугунные ядра. Молчалин обязывается устроить так, чтоб все кирпичи, швыряемые «субъектом», обрушивались лично на нем, не задевая никого из прохожих, так как в противном случае может произойти смертоубийство, которое строго воспрещается законом. Малейшая в этом случае оплошность приводит к уголовщине, которая, в свою очередь, влечет за собою не только гибель нужного Молчалину субъекта, но и гибель самого Молчалина, в качестве придаточного к нему лица. Понятное дело, что последний должен все способности своего ума направить к тому, чтоб изобрести такую комбинацию, которая, с одной стороны, обеспечивала бы свободу швыряния, а с другой — не попустила бы ему, Молчалину, погибнуть напрасной смертью. И вот он думает, соображает и наконец додумывается. Вы видите в некотором роде чудо: кирпичи сыплются на Молчалина градом, а он все-таки остается неуязвим. Каким образом он проделывает этот изумительный tour de force1 — это тайна между ним и небом; но позволяю себе догадываться, что дело не обходится здесь без некоторой с его стороны стратагемы.

    По-видимому, вся штука в том, что камни и кирпичи, которыми «субъект» имеет обыкновение швыряться,

    --------------

    1 ловкий трюк.

    --------------
    пригоговляются не другим кем-нибудь, а все тем же Молчалиным. Он должен не только принять удар, но и все приготовить, что требуется для его выполнения.

    — Я, братец, может быть, искалечить тебя захочу, — говорит ему «субъект», — так ты уж распорядись, приготовь!

    Можно ли удивляться, что Молчалин воспользуется этим, чтоб устроить для себя некоторые льготы и облегчения, что он, например, сделает кирпичи по возможности легковесные, а относительно прочего вооружится броней, известной в просторечии под названием «брань на вороту не виснет»?

    Я знаю, что строгие моралисты скажут: стратагема Молчалина основана на подлоге и потому не может быть названа честною; но я еще лучше знаю, что желание не быть изувеченным до того законно, что самой двусмысленной стратагеме, придуманной с этою целью, должно быть предоставлено право на широкое снисхождение.

    может воспользоваться ими лишь с помощью новой стратагемы, цель которой устроить так, чтоб субъект понял наконец всю трудность молчалинского подвига и приучился ценить этот подвиг. В этих видах пускаются в ход страшные рассказы о других «субъектах», тоже страдающих непредвиденными движениями души, но не имеющих под руками самоотверженных и ловких Молчалиных и потому сплошь и рядом попадающих впросак. Такой-то субъект раскроил череп, такой-то учинил членовредительство, такой-то наступил на закон. Правда, до уголовщины дело покуда не дошло, но еще один шаг в том же направлении — и вдали уже виднеется прокурор.

    — А прокуроры ныне строгие, — прибавляет Молчалин для пущего устрашения.

    «Субъект» относится к этим рассказам сначала с нетерпением, потом прислушивается к ним одним ухом, потом двумя, а под конец в нем уже является желание проверить их сторонними слухами. Последние, однако ж, не только подтверждают рассказы Молчалина, но еще прибавляют к ним новые подробности. Все было: и раскроение черепа, и членовредительство, и бунт против закона, и все это «со взломом», и появление прокурора... И вот в душу «субъекта» мало-помалу закрадывается сомнение, хотя он все-таки не может понять: что же тут такого? Но являются люди доброжелательные, которые удостоверяют, что опасность действительно есть.

    — Берегитесь! — предостерегают они, — не следуйте по стопам такого-то и такого-то! Потому что не ровен час...

    — Не беспокойтесь! — отвечает он, — я запасся на этот случай Молчалиным! Это такой Молчалин! такой Молчалин!

    И с этого момента он начинает вглядываться в своего Молчалина и ценить его. В одну из добрых минут (в массе душевных непредвиденностей встречаются и такие) он даже открывается ему.

    — А ведь я тебя, Алексей Степаныч, намеднись порядком-таки огрел!

    — И до сих пор печенки болят!

    — Какие печенки? где печенки?

    — Вот здесь. Немножко пошибче бы потрафить — и дух вон!

    — Гм... а слыхал ты, что NN. такой же вот «субъект», как и я... прохожего на днях разразил?

    — Как не слыхать! Об чем другом, а об этих-то подвигах с трубами повествуют! Да чего NN.! Если бы в ту пору я не подвернулся да на себя бы не принял, так и у нас бы хорошего мало было!

    — Благодарю!

    — Потому что ведь тут большая тоже сноровка нужна. Немножко не в то место попади кирпич — ну, и капут!

    — Довольно. Благодарю!

    — Эти кирпичи-то надо умеючи принимать!

    — Молчать! Благодарю!

    Молчалин стихает, но он счастлив, ибо его уже ценят. В нем видят безответное существо, на котором можно вполне безопасно срывать какую угодно дурость и которому ради этого не грех простить некоторые грубо-откровенные выходки. Мало-помалу Молчалин становится в ряды необходимой домашней челяди и делается одним из самых видных членов ее. Перед ним нет ничего заветного, постыдного и скрытного; в его глазах беззастенчиво разоблачаются все ахиллесовы пяты, все душевные убожества. Сколько нужно иметь геройства, чтоб преодолеть тошноты, возбуждаемые видом обнаженного «субъекта»! Сколько самоотверженности — чтобы быть постоянным слушателем его душевных излияний! Но Молчалин все преодолеет, ибо его ни на минуту не покидает идеал умеренности и аккуратности, к которому он изначала стремится! И не только преодолеет, но постепенно сроднится с своею ролью и будет смаковать ее, найдет в ней новые, непредвиденные прежде приспособления. Предаваясь процессу ежеминутного оглаживания, он со временем нащупает в оглаживаемом «субъекте» такую седлистую впадину, на которую можно, с божиею помощью, очень ловко засесть. И вот он постепенно, день за днем, начинает поднимать свою ногу, выше, выше...

    В одно прекрасное утро он уже там, он в седле. Он до мозга костей изучил своего «субъекта»; он дошел, относительно его, до такого ясновидения, что заранее угадывает все его норовы, все душевные непредвиденности. Теперь он может ездить на нем сколько угодно и как угодно направлять его швыряния. Но осторожно, Алексей Степаныч! — осторожно! Вы можете ездить и гарцевать, но так, чтоб не только сам «субъект» этого не почувствовал, но чтоб никто из целой массы Молчалиных, с завистью следящих за вашими успехами, не имел повода шепнуть оседланному: а славно-таки Алексей Степаныч вас обучил под седлом-то ходить!

    И все это ради тарелки щей и куска пирога!

    Если непредвиденность душевных движений угрожает жизни Молчалина, то напыщенность и чванство заживо подвергают его нравственному разложению. От первой можно спастись с помощью ловкости и стратагем; от второго — спасение немыслимо. Это до такой степени верно, что сам Молчалин заранее, как я уже имел случай заметить, поступается своим образом и подобием божиим. Он понимает, что это развяжет ему руки и поможет бодрее пройти сквозь строй предстоящих унижений.

    Напыщенность собственным величием вселяет идею о всемогуществе, вездесущии и всезнании, но даже не в сверхъестественном значении этих слов, а в каком-то наругательном, которому трудно подыскать сколько-нибудь подходящее толкование. «Субъект», опьяневший от постигшего его счастия, говорит: «Я бродяга — и всемогущ; я никуда не выхожу из своей норы — и вездесущ; я ничего не знаю — и всеведущ! И ты и все прочие Молчалины можете думать обо мне что угодно, но обязываетесь непрестанно взывать ко мне: о, всемогущий! о, вездесущий! о, всеведущий!» Одним словом, это не дерзкое ликование сильного существа, которому дым собственной славы отуманил голову, а бесстыдное наругательство захмелевшего холопа.

    Всякий «субъект», прежде всего, выделяет себя из общей массы смертных. У него кровь — алая, кость — белая; он — солнце, освещающее и согревающее своими лучами темную и холодную низменность, в которой кишат Молчалины. И при этом ум его так жалок, сердце так дрябло, что в его отношения к низменному миру не может войти ничего, кроме презрения и нетерпимости. Тупой и жестокий, он понимает одно: что согрел и осветил Молчалину путь. И взамен того он требует неперестающего трепета и несмолкающего славословия. Получив эту дань, он обливает своего данника целым ливнем милостивого презрения.

    Чтоб удержаться в подобном положении, нужно окончательно засорить в себе все человеческие чувства. Не слышать, не видеть, не обонять, не осязать. А чтоб вынести из сего полезный результат в смысле жизнестроительства, необходимо не только не представлять безумию субъекта каких-либо возражений, но, напротив того, всячески поощрять и поддерживать это безумие. Только тогда субъект делается способным смягчаться и понимать, что перед ним стоит некто, чающий подачки.

    Процесс этого рода оглаживания — бесконечно длинный. Чем больше поражается обоняние куревом фимиамов, тем оно больше их требует. Чем грубее сегодняшняя лесть, тем грубейшею должна быть лесть завтрашняя. Это бездонный сосуд, который может наполнить только такая неутомимо преданная изобретательность, какою обладает Молчалин.

    — Красавец! — восклицает сегодня Молчалин в благоговейном исступлении.

    — Будто?

    — Полубог!

    — Вот тебе двугривенный!

    Назавтра этот разговор уже видоизменяется.

    — Полубог! — восклицает Молчалин в том же исступлении благоговения.

    — Будто?

    — Юпитер!

    — Вот тебе четвертак!

    Сколько нужно двугривенных и четвертаков, чтоб из них составить обеспеченную тарелку щей и кусок пирога!

    Третье качество субъекта: невежественность.

    Это качество тем важно, что оно препятствует своему обладателю соображать размеры и последствия того или другого действия.

    Про одного путешественника повествуют, что он требовал, чтоб его в летнее время везли зимним прямиком; про другого — что он был вне себя от гнева, узнав, что где-то в Царевококшайске имеется свой собственный меридиан, совсем другой, нежели в Петербурге...

    — В Царевококшайске! — гремел он в неизреченном изумлении, — здесь, в этой чувашской дыре... свой собственный меридиан! Не может быть!

    Молчалины обязываются выслушивать все эти требования и восклицания и даже не шелохнуться, не улыбнуться при этом. Этого мало: они должны устранять и предупреждать вредные их последствия. Единственное средство спасения в атом случае — обман. Провезти путешественника обыкновенным трактом и уверить, что это-то и есть тот зимний прямик, по которому обыкновенные смертные ни пройти, ни проехать не могут; уверить, что Царевококшайск в действительности своего меридиана не имеет, а существует лишь прискорбное по сему предмету недоразумение, допущенное, с одобрения цензуры, в географии, — вот задача, которая предстоит Молчалину. Сколько должен он претерпеть страхов, чтоб кто-нибудь нечаянно не уличил его! сколько употребить изворотливости, чтоб толковать о меридиане, не имея никакого понятия о том, что такое меридиан! Поймите: ведь он сам только сейчас узнал от другого такого же Молчалина, что существуют на свете какие-то меридианы, а этот другой Молчалин слыхал об этом от третьего Молчалина; третий же Молчалин слышал, как говорили на улице...

    И все это ради тарелки щей и куска пирога!

    Но довольно. Я не стану рассматривать других многочисленных свойств, которыми может обладать бродячий субъект, как, например: болтливостью, веселонравием и проч. Мне кажется, что и того, что сказано выше, вполне достаточно. Затем перехожу к вопросу: каков этот кусок пирога, ради которого пускаются в ход и обман, и изворотливость, и предательство, и даже готовность принять смертный бой...

    Чтоб разрешить этот вопрос, необходимо взглянуть на Молчалина в его домашнем быту.


    Примечания

    В СРЕДЕ УМЕРЕННОСТИ И АККУРАТНОСТИ

    Впервые изданная Салтыковым в 1878 г. книга «В среде умеренности и аккуратности» не является цельным в идейно-композиционном отношении произведением и представляет собою совокупность двух циклов — «Господа Молчалины» и «Отголоски», которые создавались независимо друг от друга и печатались в «Отечественных записках» с небольшим временным интервалом. Позднее эти циклы обрели некоторую тематическую близость в результате использования в «Отголосках» идейных мотивов и фрагментов текста запрещенного цензурой очерка «Чужую беду — руками разведу» (см. стр. 270, 634, 729). Вполне возможно, что это позднейшее переплетение двух первоначально независимых произведений привело Салтыкова к мысли об их окончательном объединении в одной книге.

    Задумав летом 1874 г., в самый разгар работы над «Благонамеренными речами», новый цикл «Господа Молчалины», Салтыков той же осенью, в сентябре — ноябре, опубликовал в «Отечественных записках» первые три его главы под названием «Экскурсии в область умеренности и аккуратности». Четвертую главу «Экскурсий» Салтыков, занятый «Благонамеренными речами», смог написать только летом 1875 г., уже в Баден-Бадене. Однако цензурные препятствия задержали ее появление в печати. Лишь в 1876 г. удалось добиться разрешения на публикацию новой редакции очерка в сентябрьском номере «Отечественных записок», а в следующем номере журнала была напечатана и пятая глава, по существу завершившая журнальную редакцию цикла.

    В первом издании книги «В среде умеренности и аккуратности» (вышедшей в свет в ноябре 1877 г., но датированной 1878 г.) к пяти главам «Экскурсий», получивших заглавие «Господа Молчалины», была добавлена новая, шестая глава, которая представляет собой конспективное изложение очерка «Чужую беду — руками разведу», запрещенного цензурой. Вторую часть книги составили три очерка, объединенные впервые появившимся здесь названием «Отголоски», в последнем из которых («Дворянские мелодии») была использована вступительная часть очерка «Чужую беду — руками разведу». В этом издании Салтыков внес в текст многочисленные стилистические поправки, ряд очерков сократил, подчас довольно значительно, а в третьей главе «Господ Молчалиных» и в «Тряпичкиных-очевидцах» появились дополнения.

    В июле 1881 г. вышло в свет второе издание книги с пометой: «дополненное». Оно отличалось от первого тем, что в качестве заключительного звена в цикл «Отголоски» Салтыков включил напечатанный к этому времени в «Отечественных записках» очерк «Чужой толк», в значительной своей части основанный на материалах очерка «Чужую беду — руками разведу». Текст в этом издании печатался без изменений, так же как и в последнем вышедшем при жизни Салтыкова издании в феврале 1885 г.

    Последовательность очерков цикла «В среде умеренности и аккуратности» в отдельных изданиях совпадает с последовательностью их публикации в журнале.

    В настоящем издании оба цикла печатаются по тексту последнего прижизненного издания («В среде умеренности и аккуратности», 1885) с исправлением ошибок и опечаток по всем прижизненным публикациям и сохранившимся рукописям, с устранением цензурных купюр и случайных пропусков.

    I. «ГОСПОДА МОЛЧАЛИНЫ»

    I

    встречаются и отдельные представители типа Молчалиных, но они заслонены другими типами, а именно теми, которые в конце 60-х и начале 70-х годов получили обобщение под наименованием «помпадуров», «градоначальников» и «ташкентцев». Если помпадуры и градоначальники олицетворяли высшую, дирижирующую часть царской бюрократии, то ташкентцы — наиболее приближенный к ним слой исполнителей, проявлявших в своих действиях безграничный цинизм и наглость. Более многочисленную массу составляли исполнители, отличавшиеся безответной покорностью, послушанием и услужливостью, то есть теми чертами, которые были впервые гениально воплощены Грибоедовым в образе Молчалина. В «Господах Молчалиных» сатирик говорит, что, вынужденный несколько лет прожить в провинции, он там «познакомился с Сквозником-Дмухановским и Держимордою, Молчалина же совершенно утерял из вида». Если это признание и не следует понимать буквально, то, во всяком случае, оно верно в том смысле, что чиновник молчалинского типа еще не стал в 50-х и 60-х годах центральной фигурой какого-либо значительного произведения Салтыкова, он уступал первое место чиновнику-хищнику. Таким образом, «Господами Молчалиными» Салтыков вносил новый значительный вклад прежде всего в сатирическую разработку темы чиновничества. Молчалины принадлежат к числу самых блестящих собирательных образов, созданных Салтыковым. Молчалины, как и ташкентцы, — это не инициаторы, а исполнители предначертаний высшего начальства, но при этой общей черте они во многом отличаются друг от друга и составляют две категории исполнителей, услужливых по-разному. Ташкентцы в большей своей части люди дворянского родопроисхождения. Они цинично наглы, «дерзки на услуги», они прут вперед как жестокие хищники, с сознанием своих дворянских прав на хищничество и с убеждением, что им все позволено. Они практические проводники самых реакционных мероприятий самодержавия, действующие непосредственно там, где требуется не знание, а грубая сила, наглость и жестокость. Наиболее отвратительная черта ташкентца — это его палаческая роль по отношению к демократической интеллигенции. Ташкентец — хищный тип исполнителя, палач, кровопускатель. Молчалины преимущественно люди разночинного происхождения. Если среди них и есть дворяне, то самые захудалые, «горевые». Недостаток формальных и фактических прав гнетет их, делает робкими и безгласными перед лицом привилегированных и начальствующих особ. До хорошего местечка они ползут ужом, умеренно и аккуратно, оглядываясь и крадучись. Они не дерзко услужливы, как ташкентцы, а смиренно услужливы.

    Если алчность ташкентцев не знает пределов, то Молчалины не мечтают о роскоши и наслаждениях, они «довольствуются малым», сытость и тепло в скромной и уютной домашней обстановке вполне их удовлетворяют. Добиваясь этого обывательского идеала путем беспрекословной исполнительности, Молчалины неизбежно становятся участниками свыше вдохновляемых преступлений. Однако если и Молчалины кого-нибудь вздернули на дыбу, то «не сами собой», если и их можно видеть «с обагренными бессознательным преступлением руками», то все же их нельзя считать отпетыми и закоренелыми преступниками. Идеал умеренности и аккуратности побуждает их сторониться всяких крайностей, в том числе и роли палачей-кровопускателей.

    Молчалины в трактовке Салтыкова — явление более сложного и противоречивого характера, нежели помпадуры, градоначальники и ташкентпы. Если последние не вызывали у сатирика иного чувства, кроме антипатии, то его отношение к Молчалиным не было однозначно отрицательным. Их профессия не внушала сатирику симпатии, но их зависимое положение в бюрократической иерархии давало ему некоторый повод отнестись к ним снисходительно. Как это было справедливо отмечено еще Н. К. Михайловским, «сатирик по человечеству сочувствует его <Молчалина> горестям и трудным положениям»1. В свою очередь, Е. И. Покусаев вполне основательно возразил тем современным исследователям, которые, не замечая существенной разницы в отношениях сатирика к помпадурам и ташкентцам, с одной стороны, и к Молчалиным — с другой, были «склонны игнорировать гуманистическую направленность концепции молчалинского типа»2.

    В прямой связи именно с такой концепцией находится и своеобразие художественного метода Салтыкова в «Господах Молчалиных». Когда сатирик опустился в среду «умеренности и аккуратности», населенную преимущественно разночинным людом, то прежние приемы резкого сатирического обличения, выработанные в борьбе с привилегированной дирижирующей верхушкой, оказывались не всегда уместными или достаточными. Враждебная человечности природа всей правящей касты заявляла о себе с такой «суровой ясностью», что не требовала положительных изъятий и подробных аналитических мотивировок приговора. Самим объектом была вполне оправдана позиция полного и резкого отрицания, позволявшая Салтыкову выступать только сатириком. Удар по помпадурам, градоначальникам,

    1 Н. К. Михайловский, Литературно-критические статьи, Гослитиздат, М. 1957, стр. 527.

    2 Е. Покусаев, Революционная сатира Салтыкова-Щедрина, Гослитиздат, М. 1963, стр. 301.

    --------------
    ташкентцам был непосредственным ударом по самодержавию. Другое дело Молчалины. Изобличая их, многое осуждая в них, Салтыков вместе с тем сочувствовал их зависимому положению и переносил основной сатирический удар на обстоятельства, порождающие молчалинство.

    для поэтики произведений о градоначальниках, помпадурах и ташкентцах. Основной метод Салтыкова в «Господах Молчалиных» — психологический анализ. Здесь ярко продемонстрирована существеннейшая черта психологизма Салтыкова — раскрытие зависимости психики от социальных условий, человеческого характера — от окружающей его среды. Салтыков глубоко и подробно проанализировал социально-политические корни молчалинства, показав, что оно проистекает не от подлости натуры отдельных людей, а порождается зависимым положением многочисленного слоя разночинцев в деспотическом государстве. Блестящие достижения в области анализа социальной психологии выделяют «Господа Молчалины» в ряду других произведений сатирика, посвященных изображению чиновничества.

    «Господа Молчалины» — сатира, но сатира не столько карающая, сколько разъясняющая тип, которому свойственно противоречивое переплетение отрицательных и положительных элементов. В ходе повествования молчалинский мир все более раскрывался не только в своих комических, но и трагических сторонах. Двойственная социально-нравственная природа Молчалиных давала повод и для сатирического обличения, и для гуманистического сочувствия; комедия и трагедия их существования идут рядом, переплетаются и переходят одна в другую. Единство комического и трагического определяет идейно-эмоциональную специфику «Господ Молчалиных». Комическое более очевидно, оно сказывается в официальной, «казенной» стороне жизни. Трагическая сторона Молчалиных обнаруживается лишь по мере углубления в их психику, в их частную жизнь, в их негласное домашнее существование. Вот почему в «Господах Молчалиных» сатирик прослеживает своего героя в равной мере как в сфере служебно-администратнвной, так и в домашней. В 60-е годы Салтыков прямо декларировал свой отказ заниматься описанием домашнего жительства изображаемых им типов из господствующих классов, заявляя, что эти типы интересуют его как «раса, существующая политически». До 70-х годов Салтыков оставался в общем верен этому принципу, и отступления от него не были частыми и сколько-нибудь значительными. В начале 70-х годов, в «Господах ташкентцах» (главы о «ташкентцах приготовительного класса»), Салтыков отвел значительное место проблеме семейного воспитания «государственных птенцов». Однако никогда прежде, разрабатывая тему чиновничества, Салтыков не останавливался так подробно на описании личной, интимной, семейно-бытовой обстановки, как это сделано в «Господах Молчалиных».

    Произведения Салтыкова, воссоздающие собирательные типы, групповые портреты, характеризуются широким обобщением каких-либо немногих, но существенных социально-политических и психологических признаков. В «Господах Молчалиных» этот творческий прием генерализации имеет свою яркую особенность. Если сатирические наименования помпадуры, градоначальники, ташкентцы и т. п. являются остроумным изобретением Салтыкова, то как типизирующим признак заимствовано у Грибоедова.

    Салтыков талантливо пересаживал в свои произведения и оживлял литературные типы, созданные его предшественниками и современниками. М. Горький называл этот прием одним из излюбленных приемов сатирика. Самые ранние случаи использования подобного приема восходят к «Губернским очеркам», где в рассказе «Корепанов» (1857) автор высказывает свои суждения о выцветших «провинциальных Печориных». В дальнейшем случаи такого рода становятся более частыми. Наряду с персонажами произведений Фонвизина, Гоголя, Тургенева и других писателей в салтыковской сатире появляются и герои комедии Грибоедова «Горе от ума». В частности, в статье «Петербургские театры» (1863) упоминается «новый Молчалин», а в очерке «Самодовольная современность» (1871) из цикла «Признаки времени» — «молчалинская аккуратность». Однако до начала 70-х годов литературные персонажи предшественников или просто упоминаются, или выступают в произведениях Салтыкова преимущественно как объекты уподобления и публицистических суждений, но еще не как действующие лица1.

    Начиная с «Дневника провинциала в Петербурге» (1872), включение многих известных литературных героев в число действующих лиц сатиры становится обычным приемом в большей части произведений Салтыкова. После «Дневника провинциала» этот прием наиболее эффективно проявил себя в «Помпадурах и помпадуршах» (глава «Помпадур борьбы», 1873) и особенно в «Господах Молчалиных», где он играет основополагающую роль. В этом, между прочим, и заключается та наиболее яркая художественная особенность «Господ Молчалиных», которая выделяет их во всем творчестве сатирика.

    В социально-психологической иерархии типов Молчалины — самое полное выражение безличности, утраты самостоятельности мышления. В этом типе человеческая индивидуальность настолько попрана, в такой степени стерта бюрократической централизацией, что, казалось бы, вполне исчерпывается скупыми художественными характеристиками комедии Грибоедова. Отсюда ясно, как велики были художнические трудности Салтыкова, поставившего себе целью написать специально об этом безликом, ординарном, исторически и художественно непродуктивном типе большое произведение. Поэтому заслуга сатирика не уменьшается от того, что для своего обобщения он воспользовался персонажем грибоедовской комедии.

    1 Исключение составляет сатира «Проект современного балета» (1868; «Признаки времени»), где Хлестаков олицетворяет «Отечественный либерализм».

    --------------

    Своей глубокой и оригинальной художественной интерпретацией Салтыков придал ранее известному литературному образу новый масштаб, показав молчалинство как широкое социально-политическое и психологическое явление, закономерно порождаемое условиями деспотического режима. Щедринский Молчалин отличается от своего литературного прототипа глубиной и многосторонностью психологической обрисовки, раскрытием присущей типу внутренней противоречивости, переплетения в его судьбах комических и трагических моментов социального бытия. Недаром Достоевский признавался, что только с появлением «Господ Молчалиных» он понял как следует один из самых ярких типов комедии Грибоедова1.

    II

    Многим произведениям Салтыкова, при всем разнообразии их построения, присуще движение повествования от общей характеристики того или иного социального типа к представлению этого типа в ряде конкретных разновидностей («Сатиры в прозе», «Господа ташкентцы», «Культурные люди» и т. д.). Это относится и к композиции «Господ Молчалиных». Произведение открывается общей характеристикой молчалинства как исторического явления. Молчалины «бесшумно, не торопясь, переползают из одного периода истории в другой», история отметит, что они «ни в чем не замечены». Общественное значение Молчалиных исчерпывается носимою ими фамилией. Но это вовсе не значит, что роль их в общем строе жизни ничтожна. Они деятельнейшие, хотя, быть может, и не вполне сознательные созидатели гнетущих «сумерек». Деятели, прославившиеся в истории блестящим злом, «ничего не могли бы, если бы у них под руками не существовало бесчисленных легионов Молчалиных».

    сон. Эта «идиллия счастливым образом совпадает с правилами устава о пресечении и предупреждении проступков и преступлений». Отсутствие каких-либо других интересов, выходящих за узкие рамки удовлетворения своих личных материальных потребностей, беспрекословная готовность ради этого служить командующей силе и деятельно участвовать в созидании гнетущих «сумерек» — все это Салтыков резко клеймит в Молчалиных.

    Однако сатирик не ограничивается разоблачением низменности жизненного идеала Молчалиных, их обывательской философии и психологии. Он с большой подробностью рисует путь Молчалиных к достижению личного благополучия, как «путь скорбей и тревог», требующий усилий и жертв. На этом пути далеко не все Молчалины преуспевают, многие из

    --------------

    1 Ф. М. Достоевский, Полн. собр. художественных произведений т. 11, ГИЗ, М. — Л. 1929, стр. 422—423.

    --------------
    опоры вне своего личного «я» в виде «нужного человека». В этих поисках, ради тарелки щей и куска пирога, Молчалин терпит массу надругательств. «В нем видят безответное существо, на котором можно вполне безопасно срывать какую угодно дурость». По мере углубления в мир молчалинского существования сатирический мотив произведения все более осложняется мотивом гуманистическим.

    Дав в первой главе групповой портрет Молчалиных, Салтыков затем показывает их с разных сторон, на разных этапах жизненного пути, в разных типологических видоизменениях, обусловленных свойствами темперамента, возраста, профессии и т. д. Мы видим Молчалина в вицмундире на службе, когда он выступает послушным исполнителем чужой воли, и Молчалина в домашнем быту, когда начинают говорить человеческие струны его сердца; знакомимся с Молчалиным счастливым, уже завершившим тернистый путь к идеалу и благодушествующим в семейном кругу, и Молчалиным несчастным, переживающим крушение своего домашнего благополучия; сатирик показывает нам Молчалина-жуира и Молчалина-аскета; Молчалина — редактора либеральной газеты «Чего изволите?» и Молчалина-консерватора, которого навещает «тень Булгарина». Молчалиных, при всем их разнообразии, объединяет одна общая черта — послушание начальству, доведенное до автоматизма. Эта черта решительно доминирует над всеми остальными, в отдельных случаях, как, например, у Молчалина-аскета, она подавляет собою даже стремление к «куску пирога» и тогда выступает в своей первозданной чистоте — как бескорыстная рабская покорность хозяину.

    Молчалины, говорит Салтыков, отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества, они кишат везде, где существует забитость, приниженность, во всех профессиях составляют преобладающий элемент. Однако недаром в «Господах Молчалиных» сатирик останавливает внимание прежде всего на Молчалиных, подвизающихся в департаментах. Недаром также, подводя в последнем из «Пестрых писем» (1886) итог своих наблюдений над Молчалиными, Салтыков отмечал, что именно они «сплошной массой наполняют канцелярии». Здесь они выступают виртуозами крючкотворства и исполнительности. Здесь они незаметно, как кроты, прокладывают свои ходы к «нужному человеку» и под его покровительством порой достигают видного положения.

    III

    В галерее чиновничьего молчалинства центральное место отведено Салтыковым Алексею Степанычу Молчалину, которого сатирик, как это прямо им заявлено, воспринял от Грибоедова и провел через все этапы дальнейшего развития, показав его на скорбном пути к благополучию

    (глава вторая), в зените благополучия (глава третья) и, наконец, в состоянии обрушившейся на него семейной драмы (рассказ «Чужую беду — руками разведу»). На образе Алексея Степаныча Молчалина, на этом, так сказать, литературном родоначальнике молчалинства, всего нагляднее выступает как сходство, так и различие грибоедовской и салтыковской трактовок одного и того же социального типа. Отметим прежде всего моменты сближения.

    и серию к ним примыкающих очерков под названием «Отголоски». Эти черты определяют собою общий психологический облик типа, образ его мышления и поведения.

    Молчалин в комедии Грибоедова говорит: «В мои лета не должно сметь свои суждения иметь». Заявляя, что «надобно ж зависеть от других», он мотивирует это сознанием своего скромного места в бюрократической иерархии: «в чинах мы небольших». В этих признаниях героя, выражающих основную сущность молчалинской философии, нерассуждающая покорность выступает в качестве необходимого условия чиновничьей карьеры для человека, стремящегося пробиться из низов к бюрократическим верхам.

    Салтыков, отправляясь непосредственно от грибоедовских формул как готовых заданий, образно развивает их и показывает, что молчалинский принцип нерассуждающей исполнительности становится органическим свойством данного человеческого характера уже независимо от возраста и чина. Салтыковский Молчалин — человек преклонных лет и с немалым чином, он на вершине возможной для него карьеры, но он остался при той же своей философии, с которой нас познакомила комедия Грибоедова. Но теперь эта философия закреплена опытом всей его жизни, прожитой, как он сам заявляет, «без рассуждения».

    Устами Чацкого Грибоедов заявлял, что Молчалин «дойдет до степеней известных, ведь нынче любят бессловесных». Салтыков, реализуя это предвидение, показывает, как усердием и послушанием Молчалин достиг наконец хорошего местечка, обзавелся собственным домком, зажил в тепле и сытости.

    Таким образом, Салтыков усвоил для своего Молчалина и развил в нем многое из того, что заключали в себе афористические грибоедовские характеристики. Полнота щедринской разработки персонажа в направлении, заданном комедией «Горе от ума», обусловлена, конечно, не только тем, что сатирик посвятил Молчалину специальное художественное исследование, но и дальнейшей, так сказать, реальной кристаллизацией типа в период между комедией Грибоедова и «Господами Молчалиными» Салтыкова. Грибоедовский Молчалин и салтыковский Молчалин — люди разных эпох. Отсюда неизбежно вытекает и известное различие в их художественном отражении.

    свойства типа, которые были с скульптурной рельефностью обрисованы в «Горе от ума», Салтыков дополнил их такими новыми чертами, которые сделали Алексея Степаныча Молчалина фигурой психологически более сложной — более человечной и отчасти даже симпатичной, внушающей чувство некоторой снисходительности, чего нельзя сказать про грибоедовского героя. Последний был фигурой холодной, слишком примитивной по своему внутреннему складу, ничем не располагающей к себе читателя. Грибоедовский Молчалин представлен скорее как изначально дурной и ограниченный характер, он, так сказать, несет в самом себе вину за свои поступки. Салтыковский Молчалин в основе своей положительный человеческий характер, испорченный, однако, условиями своего зависимого положения в обществе. Глубокая и всесторонняя социальная детерминированность психологии салтыковского персонажа объясняет, а следовательно, и во многом оправдывает его, перенося ответственность на условия, порождающие молчалинство. Осуждение Молчалиных как пособников деспотического строя при снисходительном отношении к ним, как бессознательным жертвам своего времени, составляет специфическую особенность салтыковской трактовки этого типа. В стремлении ярче выделить указанную тенденцию творческого замысла «Господ Молчалиных» Салтыков наделяет своего Алексея Степаныча такими человеческими чертами, относительно которых одноименный герой «Горя от ума» не внушал никаких предположений. Имеем в виду прежде всего «ту изумительную самоотверженность», с которою Алексей Степаныч спасал своих сослуживцев «от начальственного натиска, первый подставляя свою грудь под удары».

    Так было, когда Алексей Степаныч служил еще помощником экзекутора. Но и потом, выбившись в ряды «действующей бюрократии», став «счастливым Молчалиным», он сохранил в обращении с людьми то «приветливое, почти сострадательное благодушие, которое характеризует человека, выстрадавшего свое право быть сытым и которого вы никогда не встретите у ликующего холопа, сознавшего себя силою». Ему постылы такие люди, как Катков, ему неприятно иметь дело с наглыми адвокатами Балалайкиным и Подковырником-Клещом, но он внимателен к своим добрым знакомым, готов в необходимых случаях дать им совет, оказать услугу, проявить тайком заступничество, как это сделал он, выручая из беды знакомого литератора, попавшего под подозрение властей.

    Сочувственное отношение Молчалина к гонимому властями литератору или его неприязнь к Каткову продиктованы, конечно, не идейными соображениями, а просто житейским чувством человечности, внушенным опасением за судьбу детей, старший из которых, сын-студент, «знай себе твердит: пострадать хочу!». Хотя доброта Алексея Степаныча имеет такой ограниченный характер и распространяется только на узкий круг его знакомых, она все же свидетельствует о свойственной ему человечности. И когда рассказчик называет Алексея Степаныча «хорошим человеком», то эти слова, несмотря на их ироническую окраску в контексте, следует принимать и в прямом значении.

    о том, что при взгляде на Молчалина было смешно и весело только тому, кто не понимал «трагизма его положения», так и полемики прямой, заявленной в словах о том, что Чацкий в своей резкой отрицательной оценке Молчалина «погорячился немного». Если в комедии Грибоедова говорилось, что Молчалины блаженствуют на свете, то Салтыков, едва ли не полемизируя, говорит о «значительной дозе горечи», которая примешивается в их «чашу блаженства», и указывает на все более растущую трещину в этом примитивном блаженстве. Другими словами: там, где Салтыков сатирически обличает Молчалиных, он продолжает и развивает связанные с этим типом мотивы комедии Грибоедова; когда же Салтыков раскрывает драму существования Молчалиных, он вводит элемент, которого не было у предшественника, дополняет комедию молчалинства трагедией молчалинства. Во всем этом сказались присущие Салтыкову симпатии к людям низших социальных категорий, его принципиальное отрицательное отношение к дворянству вообще и его недоверие к дворянскому либерализму.

    Особенно рельефно это проявилось в своеобразной салтыковской интерпретации Чацкого, которая представляет значительную трудность для понимания и потому требует специального пояснения.

    Чацкий в «Господах Молчалиных» не выступает непосредственно действующим лицом. О его жизни после того, как он, порвав с фамусовским миром, уехал из Москвы, рассказывает Молчалин. Мы узнаем, что Чацкий женился на Софье, в течение десяти лет был директором департамента «Государственных Умопомрачений», покровительствовал служившему у него в должности помощника экзекутора Молчалину; уходя в отставку, Чацкий рекомендовал на свое место Репетилова; Загорецкого он принимал в своем доме как родного. Либерализм Чацкого, проявившийся особенно во время подготовки отмены крепостного права, сразу же после реформы угас. Когда от него вся дворня разбежалась, он победствовал и задумываться стал: «Хороша, говорит, свобода, но во благовремении».

    Совершенно очевидно, что дистанция между грибоедовскими антиподами — Чацким и фамусовским миром — в сатире Салтыкова полемически сокращена. И, конечно, салтыковский Чацкий не имеет ничего общего, кроме имени, с Чацким грибоедовским. Почему же Салтыков дал столь славное имя своему персонажу, заслуженно осмеянному? Этот вопрос до сих пор остается в щедриноведении камнем преткновения.

    Исследователи отмечали, что Салтыков создавал своего Чацкого,

    1, что сатирик имел в виду, в сущности, не столько грибоедовского Чацкого, сколько позднейшую политическую судьбу некоторых из декабристов, смирившихся с реакцией2, что, наконец, «переосмысление типа Чацкого после «Мильона терзаний» означало глубокое недоверие сатирика <...> к дворянскому либерализму вообще»3. Все эти суждения вполне уместны, но они недостаточны, так как не объясняют, почему же все-таки Салтыков присвоил заурядному либералу своей сатиры имя бескомпромиссного грибоедовского провозвестника свободы.

    З. Т. Прокопенко, отправляясь от только что приведенного беглого замечания Е. И. Покусаева о «переосмыслении типа Чацкого после «Мильона терзаний», в своем еще не опубликованном исследовании «Чацкий в сатире Салтыкова-Щедрина» устанавливает черты полемичности в салтыковском Чацком с тем Чацким, какой представлен в статье И. А. Гончарова «Мильон терзаний» (1872), появившейся незадолго до «Господ Молчалиных», и делает следующий вывод: «Сатирик, не возражая прямо Гончарову, переносит полемику в свое творчество, логически развивает основные черты характера Чацкого, намеченные в статье «Мильон терзаний». Не грибоедовского Чацкого обличает Щедрин и упрекает в ренегатстве; объект его сатиры — Чацкий, претерпевший эволюцию в либеральной трактовке. Спорить ради восстановления первоначального, «грибоедовского» звучания образа не имело смысла. Те, кому был дорог Чацкий, бесстрашный провозвестник новой жизни, не изменили своего к нему отношения. Салтыков, уверенный в том, что русский читатель давно уже научен читать «между строк», и на этот раз дал волю своему воображению и «дорисовал» Чацкого во весь рост, приняв в качестве отправного момента все те изменения в облике грибоедовского героя, какие были привнесены враждебным революционной демократии лагерем». Эти соображения заслуживают внимания и представляются нам убедительными. Напомним некоторые суждения Гончарова о Чацком.

    общества и считавшего «нормальным» тот реформистский путь, на который Россия вступила в 1861 г. Эта позиция автора сказалась прежде всего в трактовке Чацкого. Гончаров весьма тонко и последовательно вводит Чацкого, справедливо воспринимавшегося многими в качестве литературного представителя революционных декабристских идей и настроений, в либеральные рамки и именно в таком его качестве высоко оценивает его

    --------------

    1 Н. Пиксанов, Литературное наследие Салтыкова. — В кн.: М. Е. Салтыков (Щедрин), Сочинения, ГИХЛ, М. — Л. 1933, стр. 25.

    2 Я. Эльсберг, Салтыков-Щедрин, Гослитиздат, М. 1953, стр. 333—334.

    3 Е. Покусаев, Революционная сатира Салтыкова-Щедрина, Гослитиздат, М. 1963, стр. 293.


    новаторскую роль в обществе, в «очередной смене эпох и поколений»1. Борьба Чацкого со стариной дает ему только «мильон терзаний», комедия ничего не говорит о последствиях борьбы. «Теперь нам известны эти последствия»2, — заявляет Гончаров, имея в виду, конечно, отмену крепостного права.

    Чацкий, развивает свой взгляд Гончаров, не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, не увлекается неизвестным идеалом, не обольщается мечтой; он трезво остановится «перед бессмысленным отрицанием «законов, совести и веры». Он очень положителен в своих требованиях, его возмущают «безобразные проявления крепостного права», устранение которых составляет его «скромную программу «свободной жизни»3 которые «теперь — уже не грезы больше». Что же касается Герцена, то Гончаров видит у него только «политические заблуждения» там, где «он вышел из роли нормального героя, из роли Чацкого»4.

    В статье Гончарова Чацкий, как «нормальный», «трезвый» герой, поборник «скромной программы», противопоставлен сторонникам «неизвестных идей, блестящих гипотез, горячих и дерзких утопий»; тем, кто обольщается мечтой, проявляет «юношескую запальчивость»; всем тем, кто, по формулировке Гончарова, составляет «тип крайних, несозревших передовых личностей, едва намекающих на будущее и потому недолговечных»5. Нетрудно понять, что здесь Гончаров как либерал выражает свое несогласие с представителями революционного образа мысли и действия.

    Напомним еще слова Гончарова о том, что «положение Чацких на общественной лестнице разнообразно, но роль и участь все одна, от круппых государственных и политических личностей, управляющих судьбами масс, до скромной доли в тесном кругу»6, что они выступают зачинателями «громких, великих дел и скромных кабинетных подвигов»7.

    либеральных деятелей. Одновременно с публикацией «Господ Молчалиных» появилась в печати книга, содержавшая такое поучение: «Если бы триста человек, 14 декабря, из которых большая часть, судя по свидетельствам, были люди истинно благонамеренные, чистые, любившие отечество искренне, умные, способные, избрали себе, взявшись рука за руку, другой образ действия и, нейдя на площадь, поступили бы в канцелярии,

    --------------

    1 И. А. Гончаров, Собрание сочинений в 8-ми томах, т. 8, Гослитиздат, М. 1955, стр. 33.

    2 Там же, стр. 18.

    3 Там же, стр. 30—31.

    4

    5 Там же, стр. 30—33.

    6 Там же, стр. 32.

    7 Там же, стр. 33.

    --------------
    1.

    Подобные, казалось бы запоздалые, либерально-политические нравоучения относительно деятелей декабристского движения и, казалось бы, только литературно-критическая интерпретация Чацкого в либеральном духе, так талантливо осуществленная Гончаровым, имели и в 70-е годы свой актуальный политический смысл. Они отражали и выражали непрекращавшийся и все более обострявшийся спор двух концепций преобразования России — либерально-реформистской и революционно-демократической. Выступая от лица последней, Салтыков своим Чацким полемизировал не с грибоедовским Чацким, а с Чацким в его позднейшей либеральной интерпретации. Своеобразие щедринской полемики заключалось в том, что сатирик, отрешаясь от грибоедовского понимания Чацкого, обратил против идейных противников их собственное оружие, то есть художественно реализовал такого именно Чацкого, которому сторонники либеральных воззрений предписывали, в меру своего понимания и желания, «скромную программу» деятельности на бюрократическом поприще. Салтыковский Чацкий в роли директора «Департамента Государственных Умопомрачений» — это отрицательный ответ сатирика на вопрос об общественной полезности Чацких на службе политическому режиму самодержавия.

    Своей трактовкой Чацкого, взятого в его либеральном варианте, как и Рудина, которому в «Господах Молчалиных» отведена роль директора «Департамента распределения богатств», Салтыков высмеял ту разновидность либерализма, которая упорно придерживалась теории возрождения России посредством улучшения администрации. В годы своей служебной деятельности сам Салтыков был не чужд этой иллюзии, но затем он беспощадно преследовал и разоблачал ее под наименованием «теории практикования либерализма в капище антилиберализма», или «теории вождения генерала Дворникова за нос».

    Чацкий и Рудин, если в соответствии с либеральной концепцией представить их в роли деятелей царской бюрократии, — это уже не герои-протестанты, известные нам по произведениям Грибоедова и Тургенева; и как соратники помпадуров, они оказываются объектом салтыковской сатиры на молчалинство вообще, сатиры тем более резкой, что на них не могут быть распространены те обстоятельства, которые смягчают вину массовых, заурядных Молчалиных.

    IV

    После Алексея Степаныча Молчалина, воспринятого от Грибоедова, второе место по степени уделенного ему внимания и остроте сатирической обрисовки занимает в «Господах Молчалиных» представитель

    1 М. П. Погодин, Простая речь о мудреных вещах, изд. 3-е, испр. и умноженное, М. 1875, стр. 16. (См. также: Е. Покусаев, Революционная сатира Салтыкова-Щедрина, М. 1963, стр. 293).

    --------------
    литературного молчалинства, издатель либеральной газеты «Чего изволите?». Сцена в редакции этой газеты (глава четвертая), где рассказчик и Алексей Степаныч Молчалин помогают Молчалину 2-му в редактировании статей, принадлежит к наиболее ярким во всей салтыковской сатире страницам, разоблачающим беспринципность и пресмыкательство либеральной прессы1. Афористически остро звучат слова о Молчалине-литераторе как о человеке, который «впал <...> грешным делом, в либерализм, да и сам не рад», или его формула-мольба, резюмирующая отношение либерального органа к начальству: «мы готовы прийти к вам, — говорю я, — но укажите нам пути и сохраните нам нашу независимость!» Трагикомическая позиция либерала, желающего совместить свободомыслие с верноподданничеством, представлена в действиях Молчалина 2-го с такой определенностью, что не оставляет у читателя никакой неясности. Достаточно лишь заметить, что своими рельефно и остроумно обозначенными чертами образ литературного Молчалина сразу же врезался в сознание общественности, больно уязвил либеральную прессу метким изобличением ее низменных свойств и дал повод к ожесточенным спорам в критике (об этом см. ниже).

    черты, разлитые в целой массе людей. Вот почему мы сталкиваемся в «Господах Молчалиных» с таким, казалось бы, парадоксальным явлением. С одной стороны, сатирик заявляет, что все общественное значение Молчалиных исчерпывается их фамилией, а с другой — выводит целую серию Молчалиных, отличающихся болтливостью. Разгадка этого заключается в том, что молчалинство оказывается у Салтыкова, в сущности, своеобразной сатирической метафорой для обозначения всех тех «средних» людей, которым чуждо чувство политического протеста против царящего зла, так или иначе подавляющего и их самих. Это — приспособленцы, идущие на любой компромисс ради того, чтобы выжить. В грибоедовском Молчалине Салтыков выявляет прежде всего его политический аспект и делает политическое молчание стержневым признаком типа. За пределами этого признака Молчалины могут быть весьма разношерстны.

    Алексей Степаныч Молчалин является, так сказать, классическим олицетворением обозначаемого его фамилией социального типа. Он заключает в себе все основные, изначальные признаки данного типа, как восходящие к первоисточнику (к комедии Грибоедова), так и обретенные под пером Салтыкова. Что же касается других Молчалиных, изображенных Салтыковым, то они являются не столько законченными представителями молчалинства, сколько носителями лишь его отдельных характерных свойств. Каждый из них показателен для типа лишь отчасти, сближается

    --------------

    1 печати в измененной редакции только через год.

    --------------
    с ним в каких-либо одних признаках и расходится в других. Так, Молчалин-журналист своим трепетным страхом перед властями подобен всем Молчалиным, и в то же время он отличается от классического типа тем, что не довольствуется скромной долей безвестного молчальника, а жаждет славы на поприще публичного либерального словоблудия.

    Еще более резкие вариации молчалинства представлены в лице чиновников департамента «Возмездий и Воздаяний», изображенных в пятой главе; здесь мы встречаем Молчалина-жуира, который своей приверженностью к эгоистическому животолюбию и верным служением начальству примыкает к племени Молчалиных, но расходится с ними полным отсутствием какой-либо подавленности духа и непричастностью к молчалинскому принципу «умеренности и аккуратности».

    Молчалин-аскет, напротив, совершенно отрешился от каких-либо личных интересов. У него болезненная потребность «послушания» не обусловлена никакими корыстными побуждениями, а только убеждением, что «земля есть юдоль скорбей, в которой люди должны «терпеть». Это Молчалин, окончательно освободившийся от всяких расчетов преднамеренной угодливости и «пламенеющий наголо и беззаветно». Перед нами проникновенно написанный и, при всей своей лаконичности, исчерпывающий психологический портрет личности, человеческие качества которой находятся в полном противоречии с той низкой целью, которая поработила их, подчинила себе и извратила их естество. Трудно назвать этот образ Молчалина-аскета сатирическим. Он возбуждает не негодование, не неприязнь, а чувство жалости, сострадания и глубокого сожаления по поводу того, что его беззаветное самоотвержение силою обстоятельств поставлено на службу дурному делу. Поэтому все негодование читателя переносится с Молчалина-аскета на поработившие его личность условия жизни. Измените последние, приведите их в соответствие с естественными наклонностями личности, и человек, подобный Молчалину-аскету, предстанет перед нами в образе замечательного труженика на пользу общую. Именно такого рода мысли внушал Салтыков читателю своими поисками человечности, прячущейся под «корой молчалинства». И именно потому, что Салтыков так глубоко проник в истоки психологии и трагедии молчалинства, раскрыл их как неизбежное следствие целого строя жизни, — именно поэтому он не мог отнестись к Молчалиным только отрицательно и, начав с обличений, все более углублялся в психологические разъяснения.

    их поведении. В молчалинском типе Салтыков отделяет «вицмундирные» черты, разоблачаемые сатирически, от черт человеческих, внушающих писателю симпатию и сочувствие. Это «двоегласие» типа обусловило собою и своеобразное к нему отношение Салтыкова. Писатель то обличает, то сострадает, переживает смену настроений, воздерживаясь от прямого приговора и категорических суждений.

    В понятие «человека простеца», которого Салтыков стремился просветить, включаются и Молчалины. С них начинается та масса, которой писатель выражает сочувствие. Молчалиных опутала «тина мелочей», извратившая все мотивы их человеческой деятельности, но, говорит сатирик, «я тем охотнее обращаюсь к Алексею Степанычу, что сквозь наносную кору молчалинства мне удается угадывать в нем черты подлинного человеческого образа». Заметим, что во всем своем творчестве Салтыков только дважды специально предупреждает читателя о необходимости в сатирически изображаемых социальных типах отделять «наносное» от человеческого. В «Истории одного города» он говорит, что его сатира на крестьянство имеет в виду «наносные атомы», то есть рабские черты психологии, и не затрагивает достоинства «природных свойств» мужика. Подобно этому, в Молчалиных он разграничивает «наносную кору молчалинства» и черты подлинного человеческого образа. Это указание чрезвычайно важно. Оно свидетельствует, что в понимании Салтыкова проблема Молчалиных соприкасается с проблемой народа.

    Конечно, само заглавное определение «Господа Молчалины», как и «ташкентцы», «Господа Головлевы», означает, что в этих произведениях идет речь о тех слоях общества, которые противостоят угнетенной народной массе и к которым писатель-демократ относится отрицательно. Вместе с тем Молчалины составляют собою именно ту часть господской среды, которая граничит с широкой народной массой. Молчалины, говорит Салтыков, пользуются неполной безвестностью, ниже их начинается среда «человека лебеды», пользующегося «полною и безусловною неизвестностью». Молчалины по своей численности и по своему положению в буржуазно-дворянском обществе стоят сразу же за крестьянством. Это огромная масса мелких и средних чиновников, добывающих себе скромное благополучие исполнительностью и трудолюбием. В Молчалиных хорошее переплетено с плохим. Здесь есть чему сочувствовать, но есть и то, что в человеке, способном взглянуть на дело шире узкого круга личных интересов, вызывает чувство досады, огорчения и негодования. Это смешанное чувство негодования и сочувствия характерно для автора «Господ Молчалиных». Сатирик осудил рабскую психологию, вицмундирные и шкурные поползновения Молчалиных, унижающие человеческое достоинство, и в то же время не оставил в тени их положительные качества — добродушие, трудолюбие, скромность.

    Стремление подслушать в молчалинстве человеческое, независимое от профессии, уловить «не вицмундирные, а человеческие струны сердца» заставило сатирика совершить не совсем обычный для него продолжительный экскурс в домашний мир своего героя, или, говоря образным языком рассказчика, охотно отозваться на приглашение Алексея Степаныча Молчалина и посетить его одноэтажный деревянный домик на Песках. Было и еще одно обстоятельство, которое побуждало писателя задержаться на изучении частной жизни Молчалина.

    V

    его глубоко волновали судьбы всех людей общества, судьбы личности вообще. Позиция гуманиста сказалась и в раздумьях Салтыкова «над финалом, которым должно разрешиться молчалинское существованне».

    Этому целиком посвящена шестая, последняя глава «Господ Молчалиных», носящая публицистический, социально-философский характер.

    В состоянии ли Молчалины самостоятельно бороться за изменение своего положения, за восстановление своего попранного человеческого образа? На этот вопрос Салтыков дает отрицательный ответ, развиваемый на протяжении первых пяти глав «Господ Молчалиных». Защищенные броней бессознательности и рабской привычки послушания, Молчалины на служебной арене неуязвимы, здесь они действуют как автоматы, покорные господствующей силе и недоступные для всяких других влияний. Они прикованы, как к устричной раковине, к своему узкому мирку, за пределами которого ничего не желают знать. Равнодушные к гражданским интересам, неподвластные мысли о будущем, Молчалины, однако, очень болезненно реагируют на все, что затрагивает семейный базис их растительного благополучия. Поэтому из состояния духовной спячки может вывести Молчалиных только такая сила, которая коснется их самых чувствительных струн — личной семейной жизни. Этой силой, по мысли Салтыкова, является освободительная борьба, которая, помимо желания Молчалиных, неизбежно вторгнется в лоно их умеренной и аккуратной жизни и сделает их невольными участниками великой социальной драмы.

    Вторжение идей освободительной борьбы в традиционное течение жизни всех слоев общества Салтыков на последней странице «Господ Молчалиных» назвал «заправской русской драмой». В чем же, однако, сущность ее применительно к молчалинству? Где таится ее непосредственный реальный источник и кому принадлежит в ней первая роль?

    По концепции Салтыкова, социальная драма подкрадывается к молчалинству в виде драмы семейной и только в этом виде может растревожить их. Трагическую развязку существованию Молчалиных принесут их дети. С суровой неумолимостью бесповоротного убеждения они откажутся следовать проторенной колеей отцов, отвернутся от их деятельности и осудят ее.

    образом. Бессознательность, делавшая Молчалиных равнодушными к суду истории, придаст обрушившейся на них драме характер полной неожиданности и неизбывной мучительности.

    Эта концепция родилась под впечатлением фактов революционной борьбы. Подъем освободительного движения во второй половине 70-х годов помог Салтыкову уловить в молчалинском существовании «зерно» зарождавшейся «заправской русской драмы» и показать начальный акт этой драмы. Герои развернувшихся в это время революционных схваток с самодержавием были преимущественно выходцами из разночинной среды1, то есть именно той среды, в старших поколениях которой болезнь молчалинства имела наибольшее распространение.

    Период работы Салтыкова над «Господами Молчалиными» ознаменовался массовыми арестами народнической интеллигенции. Газеты были заполнены отчетами о политических процессах, следовавших один за другим с нарастающей частотой. Количество жертв росло. Семья, говорит Салтыков, «сделалась ареной какой-то сплошной трагедии». Но стенографические отчеты судебных заседаний, продолжает Салтыков, не передают полного внутреннего смысла развивающихся трагедий. Мы видим в этих отчетах только так называемых «заблуждающихся» детей, но не видим их отцов и матерей, которые мечутся, истекают слезами и кровью.

    В последней главе «Господ Молчалиных» Салтыков был вынужден цензурными обстоятельствами ограничиться лишь схематическим очерком «трагического сценария», только самым общим изложением смысла назревающей социально-исторической драмы молчалинства. Более конкретно он представил это в рассказе «Чужую беду — руками разведу»2 стряслась: сына его Павла арестовали. Сила сосредоточившегося на Молчалине-отце трагизма заставила его метаться в пустоте и истекать слезами, но вместе с тем она как бы и поднимала его самого, принесла ему «минуты прозорливости». «Теперь для него это было совсем ясно: не сын должен был до него

    --------------

    1 Отметим интересный факт влияния революционного движения молодежи на работу Салтыкова над «Господами Молчалиными». В журнальном тексте первой главы было такое место о Молчалиных-детях: «Эти птенцы — их участь уже определена заранее. Это опять Молчалины, которым предстоят те же камни преткновения, те же классификации и та же нечеловеческая работа приручнения, о которой сейчас поведем речь» (ОЗ, 1874, № 9, стр. 221). События внесли поправку в суждения сатирика, он отбросил это место в отдельных изданиях. Вообще в «Господах Молчалиных» сатира вовсе не касается молчалинских детей, напротив, о них говорится с большой симпатией.

    2 Рассказ, написанный в 1877 г. (для № 2 «Отечественных записок»), по своему содержанию является финалом «Господ Молчалиных», но он не был пропущен цензурой. Последняя, шестая глава «Господ Молчалиных», появившаяся в первом отдельном издании цикла «В среде умеренности и аккуратности» (1878), представляет собою вынужденное цензурными обстоятельствами конспективное изложение запрещенного рассказа. Поэтому последний следует рассматривать как органическое звено салтыковской концепции молчалинства. См. также: Е. Покусаев, Революционная сатира Салтыкова-Щедрина, М. 1963, стр. 287, 304 и след.


    подняться, а он до сына». В данном случае «минута прозорливости» была недолгой, история с Павлушей окончилась благополучно, и Алексей Степаныч Молчалин остался таким, каким был прежде. Семейная драма Молчалина в «В среде умеренности и аккуратности» не пошла дальше первого акта, но какова она может быть в финале, это Салтыков показал в написанном годом позже рассказе «Больное место» («Сборник»). Заглавие и тема рассказа были сформулированы в заключительных строках «Господ Молчалиных», где Салтыков назвал «больным местом» Молчалиных их страх за судьбу детей, вовлекавшихся в революционное движение, и указывал на «суд детей» как грядущее возмездие молчалинству. Эта идея развита в «Больном месте» до окончательной трагической развязки. Центральный персонаж рассказа, Гаврило Степаныч Разумов, во многом повторяет историю Алексея Степаныча Молчалина, являясь как бы его духовным братом. Сын Разумова под влиянием новых идей осудил бюрократическую деятельность своего отца, но, не найдя сил порвать с ним, кончил самоубийством.

    Сделаем последний вывод о молчалинском цикле в целом («Господа Молчалины», «Чужую беду — руками разведу», «Больное место»). Начав повествование о Молчалиных сатирическим описанием их растительного блаженства, их идиллии, счастливым образом совпадающей с правилами устава о пресечении и предупреждении проступков и преступлений, Салтыков все более приближался к уяснению их трагического положения и закончил размышлениями о назревающей в среде Молчалиных социально-исторической драме, которая несет им страдание и в то же время явится началом их конца, откроет им путь к исцелению. Движение повествования о молчалинстве от комедии к трагедии явилось следствием раздумья писателя над сущностью и судьбами изображаемого социального типа в связи с теми переменами, которые были вызваны в жизни русского общества процессом нарастания революционного протеста.

    Идейно-общественный смысл «Господ Молчалиных», как и любого другого крупного произведения Салтыкова, выходит за рамки непосредственно трактуемой темы. Разоблачению молчалинства Салтыков придал такой аспект и такие масштабы, что и эта его сатира обрушивалась на весь «порядок вещей» буржуазно-дворянского государства и служила утверждению идеи революционного преобразования общества.

    VI

    «Господа Молчалины» вызвали разнообразные отклики в печати сразу же после их появления на страницах «Отечественных записок» под названием «Экскурсии в область умеренности и аккуратности».

    что «Экскурсии в область умеренности и аккуратности» — это пресная и водянистая «вариация на Щедрина»1, бездарное подражание Щедрину;2 автор «забавляется над «манерой» г. Щедрина»3, он усвоил себе лишь «внешнюю форму» сатирика и выступает представителем «псевдощедринской школы», чтобы «разбавить грибоедовскую ложку меда в бочке дегтя собственной гонки»4. Консервативный сотрудник «Гражданина» высказал категорическое суждение о том, что будто бы «Молчалин немыслим, в настоящее время в особенности, ни в каком виде, ни в какой должности», но тут же сообщал, что об «Экскурсиях» толкуют многие в Петербурге, что читательские «мнения весьма различны», и, в частности, привел такое суждение: «Молчалина изобразить в наше время да в нашем обществе, — да это, помилуйте, это гениальная мысль!»5

    Из последующих глав многочисленные и разноречивые отзывы вызвала и четвертая, где представлен тип литературного Молчалина, издателя либеральной газеты «Чего изволите?». Некоторые либеральные органы почувствовали себя глубоко уязвленными резкой сатирой и не замедлили высказать свое явное недовольство, свидетельствуя тем самым, что Салтыков метко попал в цель. Они не хотели признать Молчалина 2-го типичным представителем современной прессы, упрекали Салтыкова в карикатурности, шаржировании, преувеличениях, в необоснованном выпаде против печати вообще. По мнению критика «Одесского вестника», «знаменитый сатирик пересолил», замалевал слишком черною краской и без того незавидное положение журналистики. «Не с холодным и бессердечным сарказмом, а с теплым соболезнованием следовало ему <...> отнестись к болезням и немощам русской прессы»6. Сдержанно отозвалась об очерке правонародническая «Неделя». Анонимный автор писал на ее страницах, что «Щедрин совершенно справедливо навлекает на себя нарекание в неясности, а подчас и двойственности», что он «без разбору бьет и своих и чужих», что нарисованный им образ Молчалина 2-го требует смягчения. Характеризуя позицию редактора «Чего изволите?», критик заявлял: «...если обратиться к мотивам, которые заставляют Молчалина «трепетать»,

    --------------

    1 Экс. <А. П. Чебышев-Дмитриев>, Письма о текущей литературе. — «Биржевые ведомости», 1874, № 267, 1 октября.

    2 <В. Г. Авсеенко>, Очерки текущей литературы, — «Русский мир», 1874, № 277, 9 октября.

    3 2. <В. П. Буренин>, Журналистика... Новый очерк г. Щедрина... — Санкт-Петербургские ведомости, 1874, № 281, 12 октября.

    4 М., В. <В. И. Модестов>, Новости русской литературы... — «Новости», 1874, № 231, 24 октября.

    5 Павел Павлов, Заметки досужего читателя. — «Гражданин», 1874, , № 52, 31 декабря, стр. 1330, 1333.

    6 С. С. <С. И. Сычевский>, Русская печать в сатире Щедрина. — «Одесский вестник», 1876, № 219, 7 октября.


    то положение его окажется не комическим, а драматическим»1. Однако большинство органов печати отозвались с похвалой об очерке сатирика, хотя и с разных позиций. Обозреватель «С.-Петербургских ведомостей» писал: «Здесь выступают все лучшие качества крупного таланта г. Щедрина: язвительная насмешка, оживленная комическим элементом, сатирическая меткость, бьющая прямо в цель, и блестящее остроумие, рассыпанное щедрою рукою»2. В другом органе отмечалось, что эскиз о «литературном Молчалине» «полон правды <...> написан он превосходно и как нельзя более своевременно»3.

    Заслуживает внимания статья «Гражданина». Журнал, державшийся крайне консервативных убеждений и обычно враждовавший с Салтыковым, на этот раз выступил с весьма положительным отзывом, решительно не согласившись с теми, кто посчитал образ Молчалина 2-го лишь карикатурой. В данном случае реакционный орган использовал салтыковскую сатиру, нападавшую на либерализм «слева», в качестве острого оружия для нападок на него «справа». Но если оценивать статью консервативного критика «Гражданина» независимо от этого, достаточно умело замаскированного, субъективного намерения автора, то нельзя не признать, что в ней салтыковский этюд о литературном молчалинстве получил удачное освещение. Сатирик, писал критик, «обрисовал лучшими красками своего таланта редакцию газеты «Чего изволите?». Тип литературного Молчалина следует причислить к лучшим щедринским типам <...> Действительно, газета «Чего изволите?» и литературный Молчалин, не будучи фотографическим снимком с какой-нибудь известной существующей газеты и редактора, являются вполне и художественно верным типом постоянно является перед нами»4.

    Привлекла внимание прессы и глава пятая своим смелым изображением департамента «Возмездий и Воздаяний». Критик из «Московского обозрения» отмечал «длинноты», но вместе с тем говорил об авторе сатиры: «...он имеет неиссякаемую способность проникать своим воображением во все уголки той трагикомической сферы, которую он еще со времен «Губернских очерков» избрал объектом своей сатиры»5.

    --------------

    1 Журнальная хроника. «Экскурсии в область умеренности и аккуратности. IV» Н. Щедрина. — «Отечественные записки», сентябрь. — «Неделя», 1876, № 39, 24 октября, стлб. 1273—1275.

    2 В. М. <В. В. Марков>, Литературная летопись... — «Санкт-Петербургские ведомости», 1876, № 265, 25 сентября (7 октября).

    3 <А. В. Круглов>, Журнальная хроника... Литературный Молчалин... — «Пчела», 1876, № 39, 10 октября, стр. 147.

    4 В. Оль, Новая сатира Щедрина и наша журналистика. — «Гражданин», 1876, № 39—40, 8 ноября, стр. 960—961.

    5 Б., За две педели (Журнальная заметка)... «Экскурсии в область умеренности и аккуратности» Н. Щедрина... — «Московское обозрение», 1876, № 6, 7 ноября, стр. 85.

    --------------

    Появление первого отдельного издания цикла «В среде умеренности и аккуратности» (1878), включавшего «Господ Молчалиных» и «Отголоски», не вызвало сколько-нибудь значительных критических отзывов. Внимание обратила на себя лишь статья П. Н. Ткачева «Безобидная сатира», появившаяся за подписью «П. Никитин» в первом номере журнала «Дело» за 1878 г. В статье, написанной в фельетонном стиле, книга «В среде умеренности и аккуратности» не подвергалась серьезному рассмотрению, а была использована в качестве повода для предвзятых суждений о Салтыкове как «безобидном» сатирике, чьи произведения приводят читателя «в то «веселонравное настроение», за которым, почти всегда, неизбежно следует «примирение» и «успокоение»1 эти статьи в своих основных положениях восходили, о чем прямо заявляли сами авторы, к известной статье Д. И. Писарева «Цветы невинного юмора» и только усугубляли ошибочность высказанных в ней поспешных суждений, несостоятельность которых становилась все более очевидной по мере развития салтыковской сатиры.

    Статья Ткачева вызвала справедливые возражения. В полемику с ней вступил на страницах журнала «Слово» известный революционер-народник Д. А. Клеменц, отвергнувший точку зрения Ткачева, как отсталую2. На страницах самого «Дела» сатире Салтыкова также была дана позже высокая оценка, отменявшая мнение Ткачева, хотя при этом статья его и не упоминалась. С этой оценкой выступил К. М. Станюкович, утверждавший, что ни один из современных писателей «не обладает таким сатирическим талантом, таким юмором и способностью одним-двумя словами заклеймить целый цикл явлений или определить еле зарождающийся тип»3.

    Некоторые критики, особенно на страницах реакционной прессы, считали изображение действительности в новой книге Салтыкова слишком односторонним и мрачным, Анонимному рецензенту «Русского мира» она не понравилась «массой черных красок»4. Другой критик также утверждал, что книга «В среде умеренности и аккуратности» подавляет и уничтожает нас «мертвящим пессимизмом», хотя при этом многие очерки книги оценил как «неподражаемое сатирическое произведение, поражающее

    1 П. Никитин <П. Н. Ткачев>, Безобидная сатира, — «Дело», 1878, № 1, отд. II, Современное обозрение, стр. 14.

    2 П. Топорнин <Д. А. Клеменц>, Из русской журнальной летописи. — «Слово», 1878, № 4, отд. II, стр. 130—133.

    3 Ф. Решимов <К. М. Станюкович>, Журнальные заметки... «Чужой толк» Щедрина («Отечественные записки», № 12). — «Дело», 1881, №1, отд. II, стр. 91.

    4 «В среде умеренности и аккуратности» М. Е. Салтыкова (Щедрина), СПб. 1877. — Еженедельное литературное прибавление газеты «Русский мир», 1878, № 1, 1 января, стр. 89.


    невероятной глубиной психологического анализа»1. С похвалой отозвался о книге сатирика обозреватель из «Гражданина»: «Ядовитый смех, талантливость изложения, доходящие до высоты художественной картины, дают г. Щедрину одно из первых мест в нашей литературе»2.

    Интересные соображения о «Господах Молчалиных» были высказаны Н. К. Михайловским в статье «Щедрин. Умеренность и аккуратность», впервые опубликованной в 1889 г. в «Русских ведомостях». Обратив внимание на некоторые «любопытные поправки», внесенные Салтыковым в грибоедовский образ, критик, в частности, отметил, что в «щедринской переделке Молчалин выходит гораздо симпатичнее, чем у Грибоедова <...> Своей переделкой Молчалина Салтыков показал, что он может очень мягко относиться к умеренности и аккуратности, когда они украшаются скромностью»3.

    Глава I

    Впервые — ОЗ, 1874, № 9 (вып. в свет 29 сентября), стр. 209—230, под заглавием «Экскурсии в область умеренности и аккуратности», с порядковым номером «1». Подпись: Н. Г.

    Рукописи и корректуры не сохранились.

    Различия печатных редакций незначительны. Из наиболее существенных вариантов можно указать лишь один:

    «Эти птенцы <...> поведем речь» (полностью приведено на стр. 634).

    Появившись на страницах «Отечественных записок», очерк стал предметом пристального внимания цензурных властей. «По-видимому, это — воспроизведение грибоедовского типа Молчалина, перенесенного в социальную сферу, и принадлежит к литературе нравоописательных этюдов, — отмечал в своем донесении цензор. — Но, читая между строк, по некоторым прозрачным намекам, легко понять, что автор имел в виду изобразить грустные условия современного общественного положения России. Автор рисует эпоху полного затишья в истории человеческой общественности, когда человеку ничего не остается желать, кроме тишины и безвестности, когда здоровая жизнь засыпает, а на ее место вступает в права жизнь призраков, миражей и трепетов, когда лучшие умы обуреваются одним страстным желанием бежать и скрыться. Такое время, по мнению автора, благоприятствует особенно распложению людей самого уродливого

    --------------

    1 S. S. <С. И. Сычевский>, Журнальные очерки. — «Правда» (Одесса), 1878, № 97, 29 апреля.

    2

    3 Н. К. Михайловский, Литературно-критические статьи, Гослитиздат, М. 1957, стр. 531.

    --------------
    сорта, олицетворенного в типе Молчалина; в счастливой и безответственной области умеренности и аккуратности они видят возможность осуществления полного благополучия...»1

    Стр. 7. ...... — Салтыков имеет в виду исторически изжившие себя, но реально существующие и тормозящие прогресс общественные идеи и социально-политические институты. Подробнее см. статью Салтыкова «Современные призраки» и прим. к ней (т. 6, стр. 381—406, 675—680).

    ...сплошную борьбу с квартальными надзирателями... — Образ квартального надзирателя в сатире Салтыкова — эзоповское обозначение существующего полицейско-самодержавного режима, который угнетающе действовал не только на весь характер жизни общества, но и на внутренний, духовный облик людей. Возражая Достоевскому, давшему ограничительное истолкование этого образа, Салтыков говорил: «Вот Достоевский написал про меня, что я когда пишу — квартального опасаюсь. Это правда, только добавить нужно: опасаюсь квартального, который во всех людях российских засел внутри. Этого я опасаюсь...» (см. «Салтыков в воспоминаниях

    ...английского судью Джеффриза... — Судья Джеффриз мог помниться Салтыкову по характеристике, данной в статье Чернышевского о «Губернских очерках»: «Джеффрейз, с которым наши читатели знакомы из Маколея, был величайший в мире злодей и негодяй. Каждое его действие было преступно...» (Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. IV, стр. 297). Салтыков знал, конечно, и «Рассказы из истории Англии при королях Иакове II и Вильгельме III и королеве Анне» самого Маколея (в переводах Н. Г. Чернышевского, М. П. Веселовского, В. В. Бутузова и др., под редакцией Н. Г. Чернышевского они печатались в «Современнике» в 1856—1857 гг.).

    Стр. 8. ...тайного советника Шешковского начальнике тайной экспедиции правительства Екатерины II, публиковались в «Русской старине», 1874, X, стр. 781—785 (раздел «Исторические рассказы и анекдоты»). Об отношении Салтыкова к журналам «Русская старина» и «Русский архив» см. т. 10 наст. изд., стр. 679—680.

    ...перепечатка ревизских сказок... — Ревизские сказки — документы для взимания подушной подати, списки крестьянского населения, составлявшиеся в России с 1719 г. на основании периодически производившихся ревизий.

    Стр. 9. ...Молчалины... «излюбленные люди»... —

    --------------

    1 В. Е. Евгеньев-Максимов, В тисках реакции, ГИЗ, М. — Л. 1926, стр. 47.


     Излюбленные — выбранные на какую-либо общественную должность (термин русского обычного права). Здесь применено иронически для характеристики Молчалина как порождения деспотической действительности.

    ...к помощи адвоката Легкомысленного... — Сатирическую характеристику этого беспринципного буржуазного адвоката-«хищника» Салтыков особенно тщательно разработал в «Благонамеренных речах» (см. т. II наст. изд., стр. 151—154, 582, а также незаконченный очерк «XII. Переписка»). Еще раньше Салтыков обратился к этому новому для пореформенной эпохи типу в «Признаках времени» (см. т. 7 наст. изд.).

    ...«переходные эпохи»... . — Здесь и далее Салтыков полемизирует с либеральными деятелями, оправдывавшими пореформенные разочарования «переходностью времени», необходимостью «погодить», двигаться вперед «постепенно», «не вдруг» (см. т. 6 наст. изд., стр. 589), ждать лучшего «не нынче, так завтра».

    Стр. 10. ...совпадает с правилами устава о пресечении и предупреждении проступков и преступлений... — Имеется в виду «Устав о предупреждении и пресечении преступлений» (см. «Свод законов Российской империи», т. XIV, СПб. 1857). ... — Цертификат — здесь: письменное свидетельство; местный квартал — отделение городской полиции (до 1862 г.).

    ...на Песках... — район Петербурга, прилегающий к нынешнему Суворовскому проспекту. ... в Москве под Донскимв Колтовской... — район Колтовских улиц и набережной Малой Невки на Петербургской (ныне Петроградской) стороне. Салтыков называет тогдашние окраины, населенные мелким чиновничеством и мещанством.

    Стр. 11. ...человек лебеды

    Стр. 13. ...знаменитого «qu’il mourût»? — слова старого Горация (в трагедии Корнеля «Гораций») о сыне, вызванные ложным известием о его трусости и бегстве с поля сражения, в котором решался вопрос о свободе и независимости Рима (акт III, явл. 6).

    . — Здесь используется в вольной передаче античный миф о подземном царстве мертвых, куда через реку Ахерон доставлял души умерших перевозчик Харон.

    Стр. 15. ...место в жизненном пире... — выражение из «Опыта о законе народонаселения» Т. Мальтуса (см. т. 9 наст. изд., стр. 546—547).

    ...... — перечень страданий, преследований, невзгод.

    Стр. 16. ...бродяг и непомнящих родства людей... — «Непомнящими родства» именовались лица, не имевшие паспортов, удостоверяющих личность; у Салтыкова — широкое обозначение людей, принадлежавших к имущим и правящим слоям, не дороживших прошлым своей страны и своего народа.

    базар житейской суеты... — так иногда переводили в XIX в. название романа Теккерея «Ярмарка тщеславия». Здесь — фразеологизм.

    ...помещен где-то далеко, за пределами цивилизации. — Намек на практику административной ссылки, иногда под видом «перевода по службе», в отдаленные районы России.

    Парка — в римской мифологии одна из богинь, прядущих нить человеческой жизни, судьбы.

    Стр. 22. ...принимал Раппо падающие с высоты чугунные ядра. — Раппо — атлет, упоминается у Герцена: «...Раппо, поднимавший карету шестериком, нагруженную свинцом» (А. И. Герцен, Собр. соч., т. XXIX, стр. 405); у Тургенева: «...услыхал балладу, в которой описывалось, как в столицу Московии прибыл геркулес Раппо и, давая представления на театре, всех вызывал и побеждал» (И. С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем. Сочинения, т. XIV, стр. 82).

    ... — военная хитрость, действие, вводящее в заблуждение противника.

    Стр. 26. ...где-то в Царевококшайске... — Царевококшайск — уездный город в Казанской губернии. У Салтыкова — обобщенное обозначение глубокой провинции.


    Глава: 1 2 3 4 5 6
    Отголоски:
    День прошел — и славу богу!
    На досуге
    Тряпичкины-очевидцы
    Дворянские мелодии
    Чужой толк
    Из других редакций:
    Фрагмент 1
    Фрагмент 2
    Раздел сайта: