VIII
Разгоряченный вином и горестными мыслями, вышел Иван Самойлыч на улицу. На дворе стоял трескучий мороз, который в Петербурге весьма часто следует за самою несносною слякотью; извозчики, съежившись в клубок, проминались по укатанной дороге и хлопали в ладоши. В окнах высоких домов мелькали огни, приветные огни... Огни эти так гостеприимно манили к себе прозябнувшего и посиневшего на стуже странника, извозчики так тоскливо и вместе недоверчиво смотрели на них. Оборванному и оглоданному всегда кажется, что огонек как будто бы именно на него с особенною приветливостью глядит из окна.
Но Иван Самойлыч не думал ни об огнях, ни об извозчиках. Машинально шел он себе в легкой шинелишке своей, как будто бы вовсе и не чувствовал холода; в голове его было совсем пусто, одна только мысль чудовищно раскинулась в его воображении, - та мысль, что у него всего-навсе остался в кармане один целковый, а между тем надо жить, надо есть, надо за квартиру платить...
Но холод все-таки делал свое дело. Как ни закован был Иван Самойлыч в тройную броню неудач и лишений, но не мог не почувствовать покалываний и пощипываний своего привычного друга. Очнувшись невольно, он увидел перед собою огромное снеговое пространство, более похожее на поле, чем на городскую площадь. Посредине поля возвышалось великолепно освещенное каменное здание; у подъездов суетились кареты, сани, возки, кричали кучера и лакеи; там и сям под навесами пылали зажженные костры. А холод между тем щипал лицо, ломил череп, резал глаза, шинелька защищала плохо и скудно.
Вид залитого светом здания сильно расшатал вожделение в окоченевшем теле Ивана Самойлыча; он вспомнил про целковый, бывший у него в кармане, и потом, по какому-то безотчетному побуждению, взглянул на разложенные костры... костры пылали красным пламенем и далеко по площади расстилали густой и едкий дым...
"Что ж... можно и тут обогреться!" - подумал Иван Самойлыч.
Но странная, искусительная мысль блеснула вдруг в голове его; секунду, не более как секунду, стоял он в раздумье; потом вынул из кармана целковый, с ожесточением взглянул на него - и в одно мгновенье ока был уж у кассы театра и покупал себе билет в пятом ярусе.
Как нарочно, в этот день давали какую-то героическую оперу. В театре народу была куча; с шумом растворялись и запирались двери лож, смутный и густой говор носился по огромной зале от партера и до райка.
Иван Самойлыч очутился посредине между одним бравым офицером, защитником отечества, и какою-то довольно красивою, но сильно намазанною девицей.
С злобою смотрел он вниз на беспрестанно наполнявшиеся ложи, на дам в кокетливых нарядах, которые влетали в них подобно легким и прозрачным видениям. Голодному да измерзшему и ступа покажется легким видением - была бы только богато наряжена!
Но вот и говор утих. Посреди всеобщего безмолвия вдруг послышался отдаленный горный рожок; в каком-то полусне начал прислушиваться Иван Самойлыч к простой и жалобной мелодии его. В памяти его вдруг воскресли давнишние годы его детства, необозримые и ровные поляны, густой сосновый лес, синее озеро, лениво расплескивавшее свои волны, и посреди всего этого самая беззвучная, глубокая тишина, и только рожок, именно рожок, назойливо звучит в самое ухо, и именно ту же самую простую и трезвую мелодию. Но вот рожку начинает вторить флейточка, к флейточке нерешительно присоединяется скрипка - и вдруг звуки начинают расти, расти, и наконец целые потоки их вырвались с шумом из оркестра и заходили по зале.
Загудели контрабасы, тоскливо жаловались на судьбу нежные флейточки; назойливо пилили и рвали душу скрипки, отрывисто и сухо командовал барабан.
Герой наш ожил; бледный, притаив дыханье, упивался он жалобным стоном флейты, отчаянным воплем скрипки; все нервы его были в каком-то болезненном, небывалом напряжении, голова горела, губы и глаза были сухи, во всем существе его разыгрывалась такая же буря, какая происходила в оркестре.
- Вот это так хорошо! так их! руби их! мо-шен-ни-ки, хри-сто-про-давцы! - шептал он, сам хорошенько не сознавая, почему бравурная музыка напомнила ему мошенников и христопродавцев.
- Что ж - хлопайте! выражайте же свое удовольствие!
Занавес был поднят; на сцене, неизвестно о чем, но очень складно, толковала густая толпа; потом толпа расступилась, и какой-то господин начал что-то петь. У Ивана Самойлыча не было ни либретто, ни обязательного соседа; поэтому он очень немного понял из всего этого. Однако ж по всему было видно, что господин был доволен собою и немало сочувствовал восходящему солнцу, потому что сильно разводил руками.
- Фразы, брат! вздор все это! знаем мы! - говорил господин Мичулин, на которого, видимо, начал действовать образ мыслей Беобахтера, - знаем мы эту природу! ты нам давай барабанов - вот что!
И барабан не заставил себя ждать; музыка снова загремела полным оркестром, и снова гром заходил и заколыхался волнами по зале.
- Выражайте же свое удовольствие! - приставал упомянутый выше сын природы.
Ощущение, произведенное этой громкой, но вместе с тем глубоко-стройной музыкой, было как-то странно и ново для Ивана Самойлыча. Он никак не ожидал, чтоб за звуками могла ему слышаться толпа, - да и какая еще толпа! - вовсе не та, которую он ежедневно привык видеть на Сенной или на Конной, а такая, какой еще он не видывал, и, что всего страннее - возможность которой он вдруг начал весьма ясно и отчетливо сознавать.
- Да, дело-то было бы лучше! - думал он, прогуливаясь в антракте по коридору, - тогда бы, может быть, и я...
И он не оканчивал своей фразы, потому что и без дальнейшего объяснения очень хорошо и отчетливо постигал, что было бы тогда.
Но вот оркестр снова заиграл. Сначала происходили неизбежные объяснения любовников; какая-то тощая госпожа, маринованным в уксусе голосом, преизрядно передавала смирному и безответному клеврету свои чувства, клеврет слушал совершенно равнодушно и только ждал случая, чтоб дать тягу за кулисы. Потом вприпрыжку выбежал из-за кустов как будто нарочно тут же очутившийся господин в бархатной кацавейке.
Мичулин все время отрицательно кивал головой, находя, по-видимому, что все это фразы.
Но вот на сцену спустилась ночь; красноватая луна горела на холстинном небе; озеро синело вдали; все деревья будто притихли и притаились в ожидании чего-то страшного, необыкновенного; нигде ни шороха, ни шелеста...
И вдруг, посреди безмолвия, раздается оклик, и снова все стихло, вот и еще оклик, и еще, и еще; деревья как будто оживились и выпрямили сонные верхушки свои; озеро заходило холстинными волнами; луна горит все краснее и краснее...
Снова целый гром на сцене, снова все волнуется и колышется, и слышатся Ивану Самойлычу и выстрелы и стук сабель, и чуется ему дым.
С волнением смотрит он во все глаза на сцену; с судорожным вниманием следит за каждым движением толпы; ему и в самом деле кажется, что вот наконец все кончится, он хочет сам бежать за толпою и понюхать заодно с нею обаятельного дыма. С особенною нежностью смотрит он на молодого человека, раздирающим голосом молящего оставить ему его любовь и наивные мечтанья. Он так юн, так свеж еще, молодой человек! ему так жалко вдруг расстаться с своими обаятельными кумирами, ему хотелось бы еще долго обманывать свое сердце и убаюкивать себя золотою мечтой. Но тщетны все его усилия: истина налицо; она трезво и без страха снимает с души его лишние покровы... И грустно повторяет горное эхо вопль юноши, последний вопль!..
Вот что говорили звуки душе Ивана Самойлыча. Но барабаны и выпитое за обедом вино порядочно-таки расшатали его воображение. Быстрыми шагами шел он по улице, напевая какой-то вовсе недвусмысленный мотив и сильно стараясь подделаться под барабан. Рядом с ним очутился и сын природы, который сидел сзади его в театре. С сыном природы шел еще какой-то господин, который беспрестанно кивал утвердительно головой и улыбался.
- Ну, что, как вам понравилась опера? - приступил сын природы к Ивану Самойлычу, - а ведь с перчиком опера-то? а! как вы насчет этого?
- Да; я думаю, что если б... - процедил Иван Самойлыч сквозь зубы.
- Уж и не говорите! я сам об этом много думал, да вот нас-то мало... вот что! А я уж думал об этом, как не думать! спросите вон хоть у него. Антоша! друг! приятель! ну, скажи, ведь думал я об этом?
Антоша поспешно закивал головой и выставил ряд весьма острых и длинных зубов.
- Рекомендую вам его! - продолжал сын природы, подводя к Ивану Самойлычу Антошу и почти насильно соединяя их в одни общие объятия, - благороднейший человек! Я вам скажу, мы много с ним думаем, черт возьми! чудеснейшая душа! и как сострадает! право, никто так не сострадает! Антоша! друг! приятель!
- Очень рад, - пробормотал Иван Самойлыч, совершенно сконфуженный такою бесцеремонностью.
- Вам, может быть, странна такая откровенность? - говорил между тем господин с усами и бородой, - я вам скажу, вы не удивляйтесь, - я сын природы! я прост, так прост, что... да уж словом сказать, сын природы! уверяю вас... Антоша, а Антоша? друг! что ж ты ни слова не скажешь? душегубец ты, душка ты этакой!
Антоша, услышав знакомые ласковые эпитеты, кивнул головою так сильно, что чуть не расшиб себе лба о надолбу тротуара.
- Ведь я замечал за вами в театре-то, - продолжал сын природы, - я видел, что подле меня человек страдает, вот что! Ну, и открыл объятия, ей-богу открыл! Я сын природы, а уж откровенен-то, откровенен - меня даже раз, знаете, постегали за откровенность! Да нет, уж это, видно, нрав такой: опять, сударь, сделался откровенен, да еще откровеннее прежнего.
Молчание.
- Так как вы думаете, не соединиться ли нам в одни общие объятия? а? ведь как заживем-то! лихо, ей-богу, лихо заживем. Братство - канальство! братство - вот моя метода! больше знать ничего не хочу! то есть отнимите у меня братство - просто ничего не останется, просто дрянь дрянью сделаюсь! Так, что ли? братство, что ли? Эх, канальство, да отвечай же, ракалья, забулдыга ты этакой!
И едва начал Иван Самойлыч соображать, каким образом мог он вдруг возбудить в постороннем человеке столько симпатии к себе, как уж сын природы тискал его в своих объятиях и словно жесткою щеткою драл ему щеки своими усами и бородою, беспрестанно приговаривая: "Вот так люблю! разом тебя понял! разом увидел, что ты такое! у, да наделаем же мы им теперь вместе дела!"
- Да ну, полезай же! - говорил он, обращаясь к приятелю Антоше и сталкивая его с Иваном Самойлычем.
Антоша всем телом кинулся в объятия оторопевшего героя нашего.
Путники очутились около одного дома, которого окна были ярко освещены. Сын природы остановился.
- А не запечатлеть ли нам? - спросил он с таким видом, как будто у него вдруг родилась чрезвычайно светлая и благотворная мысль, - Антоша! приятель! друг! ведь запечатлеть? а?
И он мигал глазами вычурной вывеске, на которой в живописном беспорядке красовались бильярд, чашки, окорок ветчины с воткнутою в него вилкою и графины с водкой.
Антоша три раза улыбнулся и шесть раз кивнул головой.
- Ну, а ты? - обратился сын природы к Ивану Самойлычу.
- Я не знаю, - бормотал Мичулин, - я забыл... я бы с радостью, да вот ведь забыл.
- Антоша! друг! а друг! про что это он говорит? а? ведь он про деньги, кажется, говорит, изменник, пррредатель!
- Ка... - заговорил Антоша и не кончил, а только клюнул кончиком носа в стену.
- А, так вот ты каков, предатель! Деньги! разве я спрашивал у тебя денег! спрашивал? а? так вот я же тебя - деньги! Антоша! друг!
И оба друга мгновенно взяли Ивана Самойлыча под руки и быстро потащили его вверх по тускло освещенной лестнице.
Мичулин совсем растерялся. Он еще в первый раз видел к себе столько сочувствия, столько горячей симпатии. И в ком? в людях совершенно ему чужих, в людях, которых ему довелось всего раз только видеть, и то мимоходом.
Половые засуетились. Машина заиграла.
- Эй, малый! - кричал сын природы, - да что это она, братец, там у вас размазню какую-то играет! ты нам давай барабанов - вот что! э? с барабанами есть?
- Никак нет-с, - отвечал половой, бодро потряхивая кудрями.
- Отчего ж нет?
- Да не требуется, - отвечал половой.
- Не требуется? Э, брат, видно, к вам народ-то такой, людишки-то всё такие - размазня - ходят! Нет, брат, мы вот втроем, мы души крепкие, закаленные... Антоша, а Антоша! друг! закаленные души, а?
- О, о-ох! - жаловался сын природы, покручивая усы, - времена-то наши еще не пришли, а то бы чего-чего мы втроем не наделали! Ей богу, так! Свет бы наизнанку выворотили! Слышь ты, осел! слышишь, олух? - продолжал он, обращаясь к половому, - вот мы втроем какие люди! так ты давай нам барабанов, бравуру давай - вот что! понимаешь? Ну, проваливай, да неси скорее, что там у вас есть.
Половой усмехнулся, тряхнул головой и пробормотал про себя: "Чудные вы, право, господа!"
Через минуту стол был уставлен бутылками, графинами и стаканами. В стороне скромно стояла закуска.
- Уж я таков есть! - говорил сын природы, наливая стаканы, - я вот весь тут на ладони, что хочешь со мною делай! Любишь - друг, не любишь - бог с тобою! а я уж тут весь, как есть, сын природы! Ни лукавства, ни хитрости!
Иван Самойлыч выпил - горько.
- Да ну, пей же! она, водка, откровенная! вот и я откровенный! вот и постегали меня раз, а все-таки откровенный - не могу, нельзя мне иначе! Антоша, Антоша! - продолжал он с укором, - и ты друг после этого? и тебе не стыдно, < нрзб > дар природы стоит перед тобою, и тебе не совестно? А друг! ай да друг! Ну, осрамил, брат!
И пили они много, и долго пили. Иван Самойлыч и не помнил счета; едва опоражнивал он стакан, как перед ним вырастал новый и совершенно полный. Смутно, как будто во сне, мерещились ему тосты, предлагаемые зычным голосом сына природы.
Иван Самойлыч потерял всякое чувство. Он видел, правда, что сын природы как будто собрался куда-то выйти с Антошей и что-то указывал на него половому, но ничего не понял из всех этих жестов и разговоров.
Когда он проснулся, на дворе было уж светло. На столе лежали объедки вчерашней закуски, стояли графины с недопитой водкой. В голове его было тяжело, руки и ноги дрожали.
Он начал припоминать себе происшедшее, искал глазами своих товарищей, но в комнате не было никого. Внезапно в душу его закралось тревожное сомнение: "Что, если это мошенники? - подумал он, - что, если они завели меня, чтоб поужинать, да потом, напоивши, и оставили меня под залог?"
Эта мысль мучила его, - на цыпочках подошел он к двери и приложил ухо к замочной скважине. В соседней комнате слышались ругающиеся голоса заспанных половых. Он вышел из засады и спросил шинель.
Начали искать шинель - шинели не оказалось; Ивана Самойлыча точно варом обдало. Половые засуетились; поднялась беготня, но ничто не помогало - шинель никак не отыскивалась.
- Да вы с кем приходили? - спросил буфетчик.
- Я не знаю; я первый раз их видел.
- Мошенники! Лизуны какие-нибудь!
- Да как же я без шинели-то?
- Не знаю, - отвечал буфетчик с расстановкой, - уж видно, так без шинели придется; ночью-то оттеплило... Да вот еще счетец не заплатили...
Язык Ивана Самойлыча прилип к нёбу.
"Сон в руку", - подумал он и всем телом затрясся.
- Так прощайте... я уж так, - сказал он, направляясь за двери.
- А как же счетец-то? - возразил буфетчик.
- Да я не знаю... это они, - бормотал Иван Самойлыч и все шел к двери.
Но его не пустили; Мичулин вздумал было силой прорваться на лестницу; но два дюжие парня крепко держали его за руки и не хотели никак выпустить. Началась борьба; отчаянье, казалось, удесятерило его силы, он уже заносил ногу за порог, он был уж на лестнице, как вдруг у самого его носа, неизвестно откуда, вырос удивительного размера городовой, а в ушах пренеприятно зазвучало: "А куда ты, шаромыга, лезешь?"
На такую апострофу Иван Самойлыч почел за нужное отвечать, что он вовсе не шаромыга, а привык, дескать, к обращению деликатному и тонкому; но городовой, по-видимому, и знать не хотел деликатного обращения. Ему вдруг очень ясно представилось, что шаромыга-то ведь грубит, тогда как на самом деле Иван Самойлыч только оправдывался и объяснял, что вот, дескать, так и так, и больше ничего...
- А! ты еще грубить! ты еще рассуждать! Эй, кто там! взять его и распорядиться!
Тщетно умолял Иван Самойлыч городового отпустить, тщетно соблазнял он его, показывая в руке уцелевшие у него два двугривенных, тщетно! городовой бесстрастно шел возле, и не только понуждал его за рукав, но даже для того, чтоб публично выразить свое бескорыстие, орал во все горло:
- И, что ты! бог с тобой! да я тебя за сто рублев не выпущу! Ты, брат, знай свои порядки, ты, брат, слушайся, коли начальство приказывает - вот что! а не то что грубить да перечить! Уж этого, брат, нам совсем не надо!
А народу собралась целая толпа, а в толпе-то смех, в толпе-то веселье! взяли, дескать, барина в немецком платье!
- Эвося! - говорит бородатый молодец, уже поднявший было полу своего бараньего тулупа, чтоб утереть нос, и оставшийся в положении совершенного изумления, - глянь-ко, брат Ванюха! глянь-ко, кургузого ведут!..
- Что, видно, ваша милость прогуливаться изволите? - подхватывает другой, тоже, по-видимому, очень бойкий молодец
- Ги-ги-ги! - отозвался известный Ивану Самойлычу голос девушки, жившей своими трудами.
- Наше вам почтение! - подхватил близ стоявший белокурый студент.
- Ха-ха-ха! - раздалось в толпе.
Мичулин был ни жив ни мертв. Что скажут об нем знакомые? - а знакомые непременно все тут, стоят себе рядом и смотрят ему прямо в лицо. Что скажет Наденька? - а Наденька непременно здесь, и уж наверное думает, что он, позабывшись, сходил за платком, вместо своего, в чужой карман... О! это очень горестно!.. И он снова вынимал из кармана заветные двугривенные, снова перевертывал их в глазах городового, стараясь, чтоб на них ударил как-нибудь солнечный луч и сообщил им ослепительный, неотразимый блеск.
Наконец его втолкнули в какую-то темную, преисполненную тараканами каморку; но и тут заклятые гонители не оставили его.
- Отпустите меня! - жалобным голосом вопиял Иван Самойлыч одному из приставников своих, называвшемуся Мазулей, - голубчик! почтеннейший! отпустите меня! Уж я после отблагодарю вас, почтеннейший! Вечно, всю жизнь буду вам благодарен, голубчик!.. Посудите сами: ведь я не какой-нибудь...
- Ах, друг ты, право, дру-уг! - отвечал Мазуля тоном, впрочем, довольно мягким, - ну, чего ты просишь, душа ты беспардонная! порядков ты не знаешь, дру-уг! Ты сади-ись! ты на народ посмотри! ведь тебя потреплют, потреплют - да и марш! Вот что! дру-уг! то-то, друг ты! душа беспардонная! а ведь мне...
И сердобольный наставник обратился к окошку.
- Бородаукин! а Бородаукин! - кричал он стоявшему снаружи товарищу, - куда, брат, рожок-то спрятал? смерть хочется - нос совсем свело! То-то, дру-уг, порядков-то ты не знаешь! ахти-хти!
Дверь отворилась, и просунутая дружелюбною рукою Бородавкина тавлинка открыла дары свои охотнику до сильных ощущений Мазуле.
- Да чем же все это кончится? - спрашивал сквозь слезы Иван Самойлыч.
- Известно чем! - отвечал Мазуля флегматически, - известно чем! набольший раза два стукнет, да и отпустит - вот чем!
Наступило молчание.
Новое молчание.
Иван Самойлыч был в самом мучительном положении. Что ж он, в самом деле, такое, что его судьба так неумолимо преследует? Уж не принц ли он какой-нибудь, свергнутый с престола посредством крамолы властолюбивого царедворца и скитающийся теперь инкогнито? Но в таком случае он был готов сейчас же, и за себя, и за своих наследников, отказаться от всяких претензий на все возможные блага, только оставили бы его в покое в эту минуту.
А между тем вошел и Бородавкин. О, как жесток он был с Иваном Самойлычем! как презрительно и обидно обращался он с ним! И первым оскорблением было то, что он, без всяких церемоний, стал скидать перед ним свое платье, и в сотый раз не узнал своей шинели, хотя в сотый раз уж держал ее у себя в руках, в сотый раз оглядывал и перевертывал ее на все стороны - и все-таки никак не мог узнать, - и снова искал, и снова не находил.
- Да где же она? - спрашивал он сам себя, прибавив к этому несколько резкое выражение, - да куда ж она подевалась, распроклятая?
- Да она у вас в руках! - осмелился заметить Иван Самойлыч, но осмелился чрезвычайно робко и мягко, как будто бы делал страшное преступление.
- В руках? - ворчал Бородавкин себе под нос, как будто и не слыхал, что замечание исходило со стороны Ивана Самойлыча, - а кто ее знает? может, и в руках! Вот как не нужно ее, распроклятую, - так и лезет, так и лезет! глаза колет! а как нужда - тут ее и нет! Право, так! Хитер, лукав нынче сделался народ! Ну, полезай! да полезай же, тебе говорят!
- Да когда же все это кончится? - спросил Мичулин.
Бородавкин пристально взглянул на него и отвернулся.
- Чем же я виноват? посудите сами! Ведь я ничего, право, ничего...
Бородавкин не отвечал.
- Да чем же все это кончится? - снова вопиял Иван Самойлыч.
- Ты садись! - проговорил Бородавкин лаконически.
- Посудите сами, почтеннейший! ведь я просто так... за что ж?
- Ты, брат, совсем как малый ребенок! - возразил Бородавкин, - ничего ты не понимаешь, никакого порядка! Ну, чего ты хнычешь? ты садись!
- Да посудите же сами, голубчик... ведь я человек образованный.
- Образованный! ну, какой же ты образованный, коли порядков не знаешь, набольшему согрубил? А образованный! да ты садись, а я с тобой и говорить-то не буду, и слушать-то тебя не хочу!
И Бородавкин погрузился в размышления.
- Ведь мне, брат, - вот что! - сказал он подобно Мазуле, подумав несколько времени.
живого от стыда героя этой повести.
- Должно быть - мошенник! - говорил франт в коричневом пальто и с столь же коричневым носом.
- А может быть, и государственный преступник! - отвечал господин с подозрительною физиономией, беспрестанно оглядывавшийся назад.
- Мошенник! я вам говорю - мошенник! - возразило с жаром коричневое пальто, - просто платки воровал! Посмотрите, что за рожа! За ничто, из одного удовольствия, готов зарезать человека... у! воровская душа!
Но подозрительный господин не угомонился и все-таки стоял на своем, что это должен быть важный государственный преступник.
не совсем бойкое его воображение тому, что изрекли уста набольшего. Речь его была проста и безыскусственна, как сама истина, а между тем не лишена и некоторой соли, и с этой стороны походила на вымысел, так что представляла собою один величественный синтез, соединение истины и басни, простоты и украшенного блестками поэзии вымысла.
- Ах, молодой человек! молодой человек! - говорил набольший, - ты подумай, что ты сделал? ты вникни в свой поступок, да не по поверхности скользи, а сойди в самую глубину своей совести! Ах, молодой человек! молодой человек!
И действительно, Иван Самойлыч вникнул, и как-то вдруг ему представилось, что он и в самом деле сделал ужасно гнусное преступление.
- Да уж что ж делать? - отвечал он, внезапно подавленный могучею силою угрызений совести, - уж это грех такой случился! уж вы меня простите великодушно! право, простите!
Но набольший быстрыми шагами заходил по комнате, вероятно придумывая, как бы этак вновь еще более убедить своего подсудимого и окончательно вызвать в нем пробуждение закосневшей совести.
И снова зашагал по комнате.
- Вы извольте сами милостиво рассудить, - начал между тем Иван Самойлыч, - ведь я человек благовоспитанный и одет, кажется, как следует благовоспитанному человеку, а не то чтобы какой-нибудь мужик!
- Ах, молодой человек! молодой человек! - возразил набольший таинственным голосом и покачивая головой, как будто в одно и то же время и удивлялся неопытности Мичулина, и хотел ему сообщить что-то чрезвычайно секретное, - то-то вот неопытность! Да вы не знаете, какие дела на свете делаются! да иной с бобром, сударь, ходит! по-французски, по-немецки - и черт его знает еще по-каковски - а плут! мошенник, сударь! естественнейший мошенник! Ах, молодой человек! молодой человек!
Иван Самойлыч снова понурил голову, и снова набольший зашагал по комнате.
- Да уж будьте великодушны! простите! - заметил Иван Самойлыч.
- Право, не знаю! истинно вам говорю - в презатруднительное поставили вы меня положение! С одной стороны, и вас жаль - думаешь, ни за грош пропадет, по неопытности своей, молодой человек! а с другой стороны - пример нужен, долг повелевает!.. наша обязанность... о, вы не знаете, что такое наша обязанность!
Мичулин согласился, что обязанность действительно ответственная, но все-таки просил великодушно отпустить его.
- Уж разве для такого дня? - сказал набольший в виде предположения (день был, по-видимому, торжественный).
- Право, не знаю... дело-то оно такое затруднительное...
И набольший снова начал шагать, все обдумывая, как бы ему выйти из затруднительного положения.
- Ну, да уж бог с вами - была не была! отвечу перед богом, уж, видно, делать нечего - нрав у меня такой!.. то есть, поверите ли, последнюю рубашку готов с себя снять, а ближнего без рубашки не оставлю, нет!
по гроб, будьте в том уверены!
- Что мне ваша память! - отвечал набольший со вздохом, - что мне благодарность ваша? Спокойствие совести - вот где награда! мир душевный - вот истинное услаждение! а уж о рубашке, прошу вас, не беспокойтесь - у меня и своих довольно! Ах, молодой человек! молодой человек!