• Приглашаем посетить наш сайт
    Андреев (andreev.lit-info.ru)
  • Назаренко М.: Мифопоэтика М.Е.Салтыкова-Щедрина. Часть 7.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

    ГЛАВА 2

    АВТОРСКИЙ МИФ В РОМАНЕ "ГОСПОДА ГОЛОВЛЕВЫ"

    Он говорит, что мучения Бога на кресте не прекратились, ибо происшедшее однажды во времени непрестанно повторяется в вечности. Иуда и ныне продолжает получать сребреники; продолжает целовать Христа; продолжает бросать сребреники в храме; продолжает завязывать веревочную петлю на залитом кровью поле.

    "Три версии предательства Иуды".

    В 1990-х гг. литературоведы осознали необходимость не только социологического или психологического, но также имманентного анализа "Господ Головлевых". Точкой пересечения "внутреннего" мира романа и "внешнего" мира является так называемый "семейный вопрос". Известно утверждение Салтыкова, что ГГ написаны "на принцип семейственности", а созданный практически одновременно "Круглый год" (1879-80) - "на принцип государственности": и то, и другое начало давно потеряли свое значение и, собственно говоря, уже не существуют [XIX.1: 194]. [69] Нам нет необходимости анализировать семейную тему в ГГ или творчестве Щедрина в целом, поскольку это уже сделано в содержательной монографии И.Павловой [1999]. Следует рассмотреть романа: его основные черты, особенности его развития; при анализе произведений Щедрина необходимо выделять и ту модель, или парадигму, которая положена автором в основу текста.

    [69] - Неслучайна перекличка с известными словами Толстого (которых Щедрин, разумеется, не знал) - о "мысли народной" в "Войне и мире" и "мысли семейной" в "Анне Карениной".

    Говоря о мифологических мотивах ГГИОГ эти мотивы, актуализированные писателем, определяли построение художественного мира, но в ГГ они не являются значимыми для интерпретации романа. Напротив, важно провести анализ хронотопа ГГ, поскольку именно Головлево как особый пространственно-временной феномен определяет судьбу героев - не в меньшей степени, чем Глупов создает жизнь и историю глуповцев.

    Рассматривая роман, следует учитывать также особенности творческого метода Щедрина. Все крупные произведения писателя представляют собою циклы новелл и очерков, более или менее тесно связанных между собою. Поэтому и концепции, к примеру, ИОГ или ГГ динамичны, читатель до известной степени уравнивается в правах с автором, которому так же неизвестны дальнейшие события, как и героям.

    "Поклонение мамоне..." и "Выморочный" соответственно[70]), Щедрин не предполагал, что история Глупова прекратит свое течение, а Порфирий Головлев замерзнет на дороге. Известно, что бльшая часть ГГ была написана за два неполных года (1875 - 1876), а последнюю главу ("Расчет") автор обдумывал около четырех лет (1876/77 - 1880). [71] В черновиках сохранилась глава "У пристани", предлагавшая совершенно иной, более "благоприятный" для Иудушки вариант развития событий. Колебания Щедрина относительно финала отразились в главе "Недозволенные семейные радости": "В этих внутренних собеседованиях с самим собою, как ни запутано было их содержание, замечалось даже что-то похожее на пробуждение совести. Но представлялся вопрос: пойдет ли Иудушка дальше по этому пути, или же пустомыслие и тут сослужит ему обычную службу и представит новую лазейку, благодаря которой он, как и всегда, успеет выйти сухим из воды" [185-186]. [72] Мы видим обычную для Щедрина неопределенность: кому именно - автору, Иудушке или кому-то еще - "представлялся вопрос" о грядущем? В любом случае, будущее если и предопределено, то не автором. Имеется, впрочем, предварительный приговор, вынесенный в середине книги: "Вообще это был человек, который по уши погряз в тину мелочей самого паскудного самосохранения и которого существование, вследствие этого, нигде и ни на чем не оставило после себя следов. Таких людей довольно на свете, и все они живут особняком, не умея и не желая к чему-нибудь приютиться, не зная, что ожидает их в следующую минуту, и лопаясь под конец, как лопаются дождевые пузыри" [140]. Однако последняя глава романа если и не отменяет этот суровый вердикт, то, во всяком случае, серьезно его корректирует.

    [70] - Предпоследней опубликованной "Недозволенные семейные радости", но ее события предшествуют "Выморочному".

    [71] - В главу "Расчет" автор перенес многие мотивы написанного за год до нее рассказа "Больное место" (ср. особенно: [XII: 696, 727]; подробнее см.: [Мысляков 1984: 184]). Некоторые параллели очевидны. "И все его преследовала одна и та же страшная в своей неясности мысль: что такое? что случилось?" [XII: 523]. "Ах, хоть бы смерть! вот кабы смерть!" - восклицает старик [там же]. На другие темы рассказа, важные для ГГ, щедриноведы внимания не обратили: замкнутость во времени ("Нет у него ни настоящего, ни будущего; есть только прошлое, но с этим прошлым идти некуда" [XII: 529]), "зловещий" свет, излучаемый человеком [там же] и пр.

    [72] - При цитировании ГГ указываем страницу тома XIII Собрания сочинений в 20-ти т. Текст исправлен по изданию 1889 г.

    ИОГ и ГГ Щедрин обнажает - или, точнее, уясняет для себя - модели и парадигмы, на которых основаны его тексты. [73] В случае ИОГ - это "Корень происхождения глуповцев"; далее мы определим, чт является парадигмой ГГ.

    На конструктивное сходство между ИОГ и ГГ обратил внимание Ю.Козловский [1989: 14]. Но он указал лишь на то, что последние главы романов изменили и углубили их смысл.

    Последняя глава позволяет не только структурировать текст в целом, но и случайные, малозначимые (в момент написания) детали превратить в намеки и пророчества. Так, лишь после того, как судьба Иудушки была определена, оказалось, что он не раз предсказывал собственную участь. Несколько раз он говорил о благотворности посещения могилы маменьки Арины Петровны. "И ты бы очистилась, - советует он племяннице, - и бабушкиной бы душе..." [144]; показательна реакция Анниньки: "Ах, дядя! какой вы, однако, глупенький! Бог знает, какую чепуху несете, да еще настаиваете!" И наконец, в пространном монологе, обращенном к матери, Иудушка прямо говорит о своей судьбе - разумеется, не подозревая об этом: "[...] милость Божья не оставляет нас. Кабы не Он, Царь Небесный - может, и мы бы теперь в поле плутали, и было бы нам и темненько, и холодненько... В зипунишечке каком-нибудь, кушачок плохонькой, лаптишечки..." [108] (напомним, что Иудушка ушел на могилу матери зимой, в одном халате). И далее: "Коли захочет Бог - замерзнет человек, не захочет - жив останется. Опять и про молитву надо сказать: есть молитва угодная и есть молитва неугодная. Угодная достигает, а неугодная - все равно, что она есть, что ее нет" [109]. В финале Порфирий Головлев действительно оставлен милостью Божьей - и гибнет. "Кабы за делом, я бы и без зова твоего пошел, - говорит Иудушка, когда ему советуют хотя бы взглянуть на роженицу Евпраксеюшку. - За пять верст нужно по делу идти - за пять верст пойду; за десять верст нужно - и за десять верст пойду! И морозец на дворе, и мятелица, а я все иду да иду! Потому знаю: дело есть, нельзя не идти!" [190]. "Нельзя не идти" - это Иудушка осознает слишком поздно.

    Попытку бежать из Головлева (и тоже в халате) предпринимает в первой главе и Степан. "Но на этот раз предположения Арины Петровны относительно насильственной смерти балбеса не оправдались". Он прошел за ночь двадцать верст и по возвращении домой "находился в полубесчувственном состоянии" [52].

    Нельзя сказать, отталкивался ли Щедрин от "пророческих" эпизодов, когда создавал последнюю главу романа, или нет, - но это не столь важно. Последняя глава способствовала приращению смысла - возможно, что и независимо от авторской воли.

    "картина мира" в ИОГ и ГГ возникает не раньше первого книжного издания; она связана, помимо прочего, с порядком следования глав и их составом. Концепция исторического процесса ИОГ изменилась уже потому, что приложение к роману стало его прологом. ГГ не претерпели таких значительных изменений, но известно, что роман обособился от цикла "Благонамеренные речи", в рамки которого первоначально входил. "Благонамеренные речи" - цикл в чистом виде, не имеющий "центра", поэтому и события в Головлеве - лишь одни из многих, однотипных. Роман не утратил связей с циклом - и тематических, и сюжетных (в рассказе "Непочтительный Коронат" упоминается Иудушка и действуют его дети), - но стал "головлевоцентричным": всё, что происходит в книге, происходит именно вокруг родовой усадьбы, а в последних главах, как мы увидим, Головлево заслоняет собой весь мир. В "Благонамеренных речах" это было бы невозможно.

    В поисках "скрытого" сюжета романа исследователи обращаются к библейским и мифологическим образам, которыми насыщены ГГ"Большинство архетипов, использованных в романе, можно отнести к парадигме [...] подвига Иисуса Христа"; одним из основных архетипов является образ "блудного сына", с которым соотносятся все герои романа (по крайней мере Степана и Петеньку Щедрин прямо называет "блудными сынами").

    [74] - О модели, положенной в основу романа, одним из первых написал М.Эре, однако в его интерпретации модель эта рациональна и секулярна: "The story of Stepan's disintegration in the first chapter sets the pattern of the book. [...] Apparently the pattern of possession and dispossession, of power gained and power lost that characterized the lives of Arina and Judas is to continue after their deaths" [Ehre 1997: 104, 107].

    Следует сразу же подчеркнуть: Щедрин не был ортодоксальным "Христовой ночи", "Рождественской сказки" и тех же ГГ являлись для него реальностью, а насколько - удачными метафорами или просто "вечными образами". Не случайно Лев Толстой счел финал "Христовой ночи" "нехристианским" (см. [XVI.1: 427]). Так или иначе, но евангельские события для Щедрина неизменно оставались моделью, образцом, который повторяется из века в век с новыми действующими лицами. Об этом писатель прямо сказал в фельетоне, посвященном картине Н.Ге "Тайная вечеря" (цикл "Наша общественная жизнь", 1863):

    "Внешняя обстановка драмы кончилась, но не кончился ее поучительный смысл для нас. С помощью ясного созерцания художника мы убеждаемся, что таинство, которое собственно и заключает в себе зерно драмы, имеет свою преемственность, что оно не только не окончилось, но всегда стоит перед нами, как бы вчера совершившееся" [VI: 154]. [75]

    [75] - На параллель этого фрагмента с "Христовой ночью" указала А.К.Базилевская [1974: 58].

    Как же обстоит дело в ГГ?

    Та психологическая характеристика предателя, которую Щедрин дает в процитированном фельетоне, к характеру главного героя романа отношения не имеет ("Да; вероятно, и у него были своего рода цели, но это были цели узкие, не выходившие из тесной сферы национальности" [VI: 153]). Не забудем, что в статье Щедрин комментировал картину, а не создавал самостоятельный художественный образ.

    О Тайной Вечере в романе вообще не говорится; значение для героев имеет только крестный путь Христа - от возложения тернового венца ("И сплетше венец из терния, возложиша на главу Его..." [259]) до распятия ("напоили Его оцтом с желчью" [261]). Всё остальное (проповедь Христа и Его воскресение) - только подразумевается. Евангельские события при этом показаны с двух точек зрения: Иудушки и его "рабов". То, что крепостные настойчиво именуются рабами, разумеется, не случайно. Для них Пасха - залог будущего освобождения (исхода, если угодно!): "Рабыни чуяли сердцами своего Господина и Искупителя, верили, что Он воскреснет, воистину воскреснет. И Аннинька тоже ждала и верила. За глубокой ночью истязаний, подлых издевок и покиваний - для всех этих нищих духом виднелось царство лучей и свободы" [259]. (Те же чувства испытывал на Пасху и сам Щедрин [XV.2: 283].) Контраст между Господином-Христом и "Господами Головлевыми", вероятно, преднамеренный (напомним, что само название романа появилось на последней стадии работы - т.е. именно тогда, когда были написаны процитированные слова). Соответственно, и "рабыни" - не только крепостные Головлевых, но и "рабы Божьи". [76]

    [76] - "увеличить собой число прочих плачущих рабов Божиих, населяющих вселенную" [188].

    В сознании Иудушки образ воскресения отсутствует: "Всех простил! - вслух говорил он сам с собою: - не только тех, которые тогда напоили Его оцтом с желчью, но и тех, которые и после, вот теперь, и впредь, во веки веков будут подносить к Его губам оцет, смешанный с желчью... Ужасно! ах, это ужасно!" [261]. Порфирия ужасает то, что прежде было лишь предметом пустословия - причем пустословия утешительного: "И единственное, по моему мнению, для вас, родная моя, в настоящем случае, убежище - это сколь можно чаще припоминать, что вытерпел сам Христос" [18].

    Нетрудно заметить, что эти два мировидения отнюдь не противоречат друг другу: Христос воскреснет, но в будущем, "за глубокой ночью", же Христа осуществляется сейчас, ежеминутно. Двухтысячелетняя история человечества и перспектива неопределенно далекого будущего - есть именно постоянное распятие Христа, которое повторяется снова и снова. В этом смысле модель времени в ГГ противостоит и ортодоксально-христианской ("единожды умер Христос", как писал Августин, обличая идеи циклизма), и языческой (бог каждый год умирает и воскресает).

    ГГ является реализацией модели, заданной в Библии; но и суд над Христом оказывается, в конце концов, метафорой: "он [Иудушка] понял впервые, что в этом сказании идет речь о какой-то неслыханной неправде, совершившей кровавый суд над Истиной..." [260]. Проблема Истины в творчестве Щедрина до сих пор полностью не решена. Отметим только, что наиболее полно и открыто писатель сказал о своем понимании Истины в цикле "Сказки", где явление Правды в мир (Щедрин явно не проводит различия между Правдой и Истиной) мыслится как космический процесс. Образом, воплощением этого процесса и является второе пришествие Христа. Вряд ли можно говорить о более близком "приобщении" Щедрина к вере в 1880-е годы, как это делает А.Колесников [1999: 39-40]. Для писателя всё же первична Истина, а Христос оказывается лишь наиболее полным ее воплощением. Такой же взгляд мы встречаем и во многих фольклорных текстах (см. об этом: [Грушевський 1994: 291]).

    Так или иначе, именно библейский код, эксплицированный на последних страницах ГГ, дает нам возможность прочитать глобальный сюжет романа. Щедрин не случайно говорит, что в душе Иудушки не возникли "жизненные сопоставления" между "сказанием", которое он услышал в Страстную Пятницу, и его собственной историей [260]. Герой и не может провести такие сопоставления, но их должен сделать читатель. Впрочем, обратим внимание и на то, что Порфирий Владимирыч, которого называли не только "Иудушкой", но и "Иудой" [78], сам себя именует Иудой единожды - именно перед смертью, когда он мысленно кается перед Евпраксеюшкой: "И ей он, Иуда, нанес тягчайшее увечье, и у ней он сумел отнять свет жизни, отняв сына и бросив в какую-то безыменную яму" [257]. Это уже не просто "сопоставление", но - отождествление.

    Показательно, что мотив ответственности современного человека за казнь Христа впервые возник у Щедрина еще за десять лет до окончания ГГ"Пропала совесть" Самуил Давыдыч в раскаянии "вспомнил, как он кричал: не Его, но Варраву! - И за сто я Его предал! - вопил он: - и зецем я в то время кричал!" [Салтыков 1927: 491]. Щедриноведы не обращали особого внимания на эти слова, поскольку Щедрин изъял их при переиздании сказки [77] и в 20-томном Собрании сочинений они не приведены. Предательство Иуды и предательство иерусалимской толпы трактуются писателем как явления однотипные и даже тождественные.

    [77] - Как предположил Иванов-Разумник - во избежание обвинений в антисемитизме. Бытовой антисемитизм и в самом деле не был чужд Салтыкову (см.: [Белоголовый 1975: 261]).

    Параллель между Иудушкой и Иудой иногда проводится Щедриным с поразительной точностью, иногда же - уходит в подтекст. К примеру, в последние месяцы жизни Порфирия мучили "невыносимые приступы удушья, которые, независимо от нравственных терзаний, сами по себе в состоянии наполнить жизнь сплошной агонией" [258] - очевидная отсылка к тому роду смерти, который избрал для себя евангельский Иуда. Но Порфирию его болезнь не приносит чаемой гибели. Этот мотив, возможно, восходит к апокрифической традиции, согласно которой Иуда, повесившись, не погиб, но сорвался с древа и в мучениях умер позднее [Соловьев 1895: 70-75]. Щедрин не мог удержаться и от многозначительной инверсии: Иудушка в расцвете сил "взглянет - ну словно вот петлю закидывает" [15].

    Предательства в прямом смысле слова Иудушка не совершает ни разу, зато на его совести - убийства ("умертвия") братьев, сыновей и матери. К предательству приравнивается каждое из этих преступлений (совершенных, впрочем, в рамках закона и общественной нравственности) и все они вместе. Например: как братоубийца, Иудушка, несомненно, приобретает черты Каина, и когда Порфирий целует мертвого брата, этот поцелуй, конечно же, именуется "последним Иудиным лобзанием" [73]. Но параллель между Каином и Иудой (равно как между Авелем и Христом) восходит еще ко II веку и многократно зафиксирована в апокрифах и иконографии. Гностическая секта каинитов именовалась также сектой юдаитов [Соловьев 1895: 58-62; Книга Иуды 2001: 19-20]. Апокрифический Иуда совершил Эдипов грех: убил по неведению отца и женился на матери (но не убивал ее!) [Книга Иуды 2001: 23-25].

    его обставлялось так: "гром, свечи потухли, завеса разодралась, тьма покрыла землю, а вверху, среди туч, виднеется разгневанный лик Иеговы, освещенный молниями" [135]. Явно имеется в виду не только материнское, но и Божье проклятие. Все детали эпизода взяты Щедриным из Евангелий, где они связаны со смертью Христа: "От шестого же часа тьма была по всей земле до часа девятого. [...] И вот, завеса в храме разодралась на-двое, сверху до низу; и земля потряслась, и камни расселись [...]" (Мф. 27:45,51,52). [78] "Но так как ничего подобного не случилось, то значит, что матушка просто сблажила, показалось ей что-нибудь - и больше ничего. Да и не с чего было ей "настоящим образом" проклинать [...]" [135]. Иудино предательство совершилось, Христос (снова) распят, но сам Иудушка этого даже не заметил - или не захотел заметить.

    [78] - Напомним, что ИОГ также содержит отсылку к этим евангельским строкам (см. раздел 1.3). Г.Ф.Самосюк обращает внимание на евангельскую реминисценцию, однако ограничивается коротким комментарием: "Таким образом, в больном воображении Иудушки возникает и причудливо смешивается ветхозаветный образ Иеговы [Лев. 19:2-3] и картина гнева Господа во время распятия Иисуса Христа" [Самосюк 2000: 97].

    Смысл прозвания "Иудушка" не раз обсуждался в щедриноведении. Согласно Е.Покусаеву, уменьшительный суффикс "сразу как бы житейски приземляет героя, выводит его из сферы значительных социально-моральных деяний и переносит в иную область, в область будничных отношений и делишек, обыкновенного существования". Иудушка - это Иуда, "где-то здесь, рядом, под боком у домашних, совершающий каждодневное предательство" [Покусаев 1975: 40]. Для Д.П.Николаева [1988: 89] прозвище героя - еще один намек на его лицемерие: "Само слово "Иудушка" как бы контаминирует в себе два понятия - "Иуда" и "душка", из которых второе обозначает то, кем герой прикидывается, а первое - то, кем он на самом деле является".

    Более точным представляется замечание С.Телегина [1997: 25]: "Иуда предал Христа по наущению самого сатаны, вошедшего в него. [...] Но Порфиша слишком мелок для такой великой трагедии, и поэтому он - только Иудушка, а не Иуда, мелкий бес, но он и страшен этой своей мелочностью". Оправданной представляется и параллель, которую С.Д.Лищинер [1976: 166] проводит между Иудушкой и чертом из "Братьев Карамазовых".

    контрасте двух образов: того, кем является Иудушка, и того, кем он представляется, старается слыть. Но остался незамеченным тот факт, что оба эти образа равно мифологизированы и в равной степени основаны на библейских образах. Один и тот же поступок, одно и то же слово по-разному интерпретируется Иудушкой и повествователем, но основа для трактовок одна.

    Во время "семейного суда" над братом Степаном "Порфирий Владимирыч готов был ризы на себе разодрать, но опасался, что в деревне, пожалуй, некому починить их будет" [39]. Разорвать ризы - значит, с точки зрения правоверного (иудея), засвидетельствовать богохульство. И в самом деле, поступок брата, который "в помойную яму" выбросил маменькины "трудовые денежки", должен представляться Иудушке богохульством (не важно, что Порфирий думает на самом деле). Однако порыв Иудушки не только снижается здравым рассуждением о починке риз, - он неизбежно вызывает в памяти читателя самый известный случай раздирания риз в истории: "Тогда первосвященник, разодрав ризы свои, сказал: на что еще нам свидетелей? Вы слышали богохульство; как вам кажется?" (Мк. 14:63-64; ср. Мф. 26:65-66). Тому же "образцу", как мы помним, следует в ИОГ Грустилов. Иудушка становится - помимо воли! - Каиафой. Степан, разумеется, от этого не превращается в Христа. (Так же как не становится Христом Павел от того, что Порфирий целует его "Иудиным лобзанием" [73]).

    Этот же прием Щедрин использует и при характеристике других персонажей, но с несколько иными целями. Так, чтобы подчеркнуть трагизм и безвыходность положения Степана Головлева, писатель меняет акценты в ситуации: возвращение блудного сына, каким мнит свой приезд на родину Степан [30, 34], оказывается явлением грешника на Страшный Суд [29].

    Такой прием получил в литературоведении название "полигенетичности". Семейный суд, открывающий роман - это и убийство Авеля, и возвращение блудного сына, и суд над Христом, понимаемый как абсолютное торжество "неправды".

    Еще один пример несовпадения буквального смысла высказывания Иудушки и его истолкования героями и автором: пойманный на подслушивании под дверью, Порфирий бодро отвечает: "ну-ну! ничего, ничего! я, брат, яко тать в нощи!" [81]. Даже для такого внимательного исследователя, как Д.П.Николаев [1988: 92], эти слова - не более, чем знак "принадлежности Порфирия Владимировича к миру тьмы". На самом же деле пред читателем новозаветная цитата: "Придет же день Господень, как тать ночью" (2 Пет. 3:10; ср. 1 Фес. 5:2, Отк. 16:15; восходит к Мф. 24:43, Лк. 12:39). Для Иудушки, как и для апостолов, важен лишь переносный смысл выражения; он не обращает внимания на то, что к нему применим буквальный.

    Некоторые библейские цитаты даны в тексте незакавыченными (Володя "всегда встречал в ответ готовый афоризм, который представлял собой камень, поданный голодному человеку. Сознавал ли Иудушка, что это камень, а не хлеб, или не сознавал - это вопрос спорный" [119]; ср. Мф. 7:9, Лк. 11:11); другие - в виде прямых цитат ("в светское обращение батюшки примешивалась и немалая доля "страха иудейска"" [192]; в Ин. 19:38 эти слова отнесены к тайному ученику Христа Иосифу - таким образом, и здесь Иудушка сопоставляется с гонителями Сына Божьего).

    Другой прием, используемый Щедриным в романе: писатель дает несколько отсылок к одному и тому же библейскому эпизоду, причем повторно на связь с первоисточником не указывает. Старший Головлев, Владимир Михайлыч, узнав о готовящемся суде над Степаном, кричит сыновьям (в том числе и Порфирию): "Мытаря судить приехали?.. вон, фарисеи... вон!" [35]. Через несколько глав Щедрин описывает молитву Иудушки, который мучается от того, что у него родится незаконный сын: "Очевидно, он просил Бога простить всем: и тем, "иже ведением и неведением", и тем, "иже словом, и делом, и помышлением", а за себя благодарил, что он - не тать, и не мздоимец, и не прелюбодей, и что Бог, по милости Своей, укрепил его на стезе праведных" [191]. В обоих случаях писатель имеет в виду притчу о мытаре и фарисее, и цитирует ее почти дословно, на что комментаторы не обратили внимания: "Фарисей став молился сам в себе так: Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь; пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из того, что приобретаю" (Лк 18:11-12). Современникам Щедрина не нужно было напоминать, кто именно "пошел оправданным в дом свой" (Лк. 18: 14), мытарь или фарисей.

    "У Иова, мой друг, Бог и все взял, да он не роптал, а только сказал: Бог дал, Бог и взял - твори, Господи, волю Свою. Так-то, брат!" [128] (ср. Иов. 1:21). Далее Иудушка снова вспоминает это изречение: "Вот и смиряешь себя, и не ропщешь; только и просишь Отца Небесного: твори, Господи, волю Свою!" [131]. И наконец, при рождении сына он восклицает: "Вот и славу Богу! одного Володьку Бог взял, другого - дал! Вот оно, Бог-то! В одном месте теряешь, думаешь, что и не найдешь - ан Бог-то возьмет, да в другом месте сторицей вознаградит!" [192] (о Боге Иудушка говорит в среднем роде, то есть как о некой абстрактной силе). Здесь уже имеется в виду финал книги Иова (Иов. 42:10-15).

    Однако сами по себе эти параллели говорят лишь об осведомленности Иудушки в религиозных вопросах и его бесконечном самомнении. Для нас, повторяем, важен контраст между реальным и, так сказать, "словесным" обликом Порфирия Головлева.

    Иудушка, подобно глуповским градоначальникам, тщится присвоить себе полномочия высших сил. Сравнения с праведным Иовом ему мало. Мы видели, что Иудушка - "тать в нощи" - соотносится с Христом (вернее, желает соотноситься). Аналогичные примеры можно умножить. Иудушка приходит к умирающему брату: "Ну, брат, вставай! Бог милости прислал! - сказал он, садясь в кресло, таким радостным тоном, словно и в самом деле милость у него в кармане была" [77]. Иудушка хвастается перед племяннушкой, указывая на образа: "видишь, сколько у меня благодати кругом? [...] и тут благодать, и в кабинете благодать, а в образной так настоящий рай!" [145]. Более того: Иудушка непосредственно общается с "боженькой": "Сегодня я молился и просил боженьку, чтоб он оставил мне мою Анниньку. И боженька мне сказал: возьми Анниньку за полненькую тальицу и прижми ее к своему сердцу" [166]. Разумеется, именно Бог послал Иудушку его ближним: "Бог тебе дядю дал - вот кто! Бог!" [168]. Старший сын Порфирия якобы видел за спиной у отца "крылышки" - мы знаем об этом, конечно же, только со слов самого Иудушки [115]. [80]

    [80] - Щедрин дает понять, что подобные речи передались Иудушке по наследству. Достаточно вспомнить рассказ Арины Петровны о поездке "к Сергию-Троице", о видении, ниспосланном в ее честь отцу Аввакуму и т. п. [60-61]. Пустословие Иудушки о маменькином успении и намерении переселиться к Троице-Сергию варьирует те же мотивы [144, 184, 227].

    "Вот я, например: кажется, и Бог меня благословил, и царь пожаловал, а я - не горжусь! Как я могу гордиться! что я такое! червь! козявка! тьфу! А Бог-то взял, да за смиренство за мое и благословил меня!" [226]. Цепочка "Я царь - я раб - я червь..." заканчивается, как известно, словами: "...я Бог!"

    Иудушка мнит себя праведником (в письме племянницам он "себя называл христианином, а их - неблагодарными" [138]) и, вероятно, даже посланцем неба. Кем он является на самом деле - уже много раз указывалось в литературоведении: Иудушка - это "сатана", "паук", "змей", "кровопивец" и т. п. [Николаев 1988: 91-95, 112-113]. С.Телегиин [1997: 24-25] находит в образе Иудушки черты василиска. Нетрудно привести соответствующие цитаты из романа. (Библейский Иуда традиционно приравнивается к диаволу и змию [Соловьев 1895: 186]. Иудушка, то ли не зная, то ли не желая знать об этом, охотно разглагольствует о "дьяволе, в образе змия" [194].) Два плана - "священный" и "инфернальный" - сталкиваются в границах абзаца и даже предложения. "Лицо у него было бледно, но дышало душевным просветлением; на губах играла блаженная улыбка; глаза смотрели ласково, как бы всепрощающе [...] Улитушка, впрочем, с первого же взгляда на лицо Иудушки поняла, что в глубине его души решено предательство" [197].

    Иудушкино пустословие приводит к тому, что не только для него, но и для окружающих стирается грань между двумя мирами. В этической системе Щедрина это один из самых больших грехов. Петенька рассказывает о намерении отца лишить детей наследства: "Он намеднись недаром с попом поговаривал: а что, говорит, батюшка, если бы вавилонскую башню выстроить - много на это денег потребуется? [...] проект у него какой-то есть. Не на вавилонскую башню, так в Афон пожертвует, а уж нам не даст!" [83]. С.Телегин [1997: 25] справедливо утверждает, что намерение Порфирия построить "самое богоборческое и сатанинское изобретение человечества, возжелавшего добраться до небес и сесть на место Бога", - отнюдь не случайно. Напомним, что подобный же "подвиг" намеревались совершить и глуповцы. Но главное в этом эпизоде - не сатанинская гордыня Иудушки, а его полное безразличие к тому, на что именно употребить деньги: на строительство Вавилонской башни или на Афонский монастырь.

    Естественный следующий шаг - размывание границ между сакральным и инфернальным. Иудушка "молился не потому, что любил Бога и надеялся посредством молитвы войти в общение с ним, а потому, что боялся черта и надеялся, что Бог избавит его от лукавого" [125]. Ср.: "Иудушка отплевывается и смотрит на образ, как бы ища у него защиты от лукавого" [229]. В черновиках Порфирий "по заведенному порядку, взывал к божеству: поспешай! - но ежели божество медлило, то он не раздумывался прибегнуть и к другой таинственной силе, которая, по мнению людей бывалых, в житейских делах иногда даже успешнее содействует" [602]. Иудушка, несмотря на свою богомольность, осознает, "что ежели маменька начинает уповать на Бога, то это значит, что в ее существовании кроется некоторый изъян" [59]. Итак, упование на Бога есть признак непорядка в системе головлевской жизни. Щедрин недаром называет Иудушку "идолопоклонником" [259-260]. Едва ли не единственный случай, когда Порфирий Головлев представляет себе гневного Бога, также связан с ритуалом - ритуалом возможного материнского проклятия.

    И наконец, еще одной подменой в головлевской жизни оказывается радикальное изменение отношений между духовным и материальным. Как показала А.Жук [1981: 206, 214], собственность - это и "единственная реальная нить, связующая отцов и детей", и "мерило порядочности, честности"; "формой утешения и заменителем доброты" становится еда; киоты, образа, лампадки для героев - "часть скорее материального, чем духовного жизненного ряда".

    "головлевским феноменом". В мире романа Головлево является случаем, типичным примером и в то же время - средоточием всего мира. Головлево постепенно перестает зависеть от внешнего мира и, напротив, начинает диктовать ему свои законы. Поэтому всё, что находится за пределами Головлева, оказывается его продолжением. Не только Головлевы, но и окрестные помещики "не могли хорошенько отличить область ангельскую от области аггельской и в течении всей жизни путались в уяснении себе вопроса, о чем приличествует просить у Бога, а о чем - у черта" [601]. Вывод же касательно Иудушки его соседи сделали совершенно верный: "человек, у которого никогда не сходило с языка божественное, до того запутался в своих собственных афоризмах, что, сам того не замечая, очутился на дне чертовщины" [601].

    И не только в окрестностях поместья Головлевых, но и во всей стране, по словам Арины Петровны, творится "ни богу свеча, ни черту кочерга!" [59]. Более того: если Головлево представлялось Степану "гробом" [30], то в глазах Иудушки "весь мир [...] есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия" [119]. Бредовая деятельность Иудушки в мире его грез - только частный случай или, возможно, наиболее полное воплощение практики, господствующей во внешнем мире: "[...] мир делового бездельничества, - замечает автор, - настолько подвижен, что нет ни малейшего труда перенести его куда угодно, в какую угодно сферу" [104].

    Хотя и Головлево, и Глупов находятся в "центре мира", разница между ними существенна. Напомним, что Глупов - не только средоточие мира ИОГ, но, по сути дела, вообще единственный реальный географический объект (все прочие, включая Петербург, явно мифологичны или мнимы). Не то в ГГ. Мир не может быть сведен к родовой усадьбе и окрестным селам. Все упоминаемые города и веси - Петербург, Москва, Сергиев Посад и т.д. - существуют сами по себе, не превращаясь в метафоры, не сакрализуясь или десакрализуясь. Но Головлево и Головлевы сами себя исключают из мира, из жизни; если в начале романа это еще не так заметно, то в последних главах становится очевидным. "Всякая связь с внешним миром была окончательно порвана. Он не получал ни книг, ни газет, ни даже писем" [104], - говорит автор о жизни Иудушки, если ее можно назвать жизнью.

    ИОГ (провинция становится центром, а центр исчезает), но в ГГ внешний мир не прекращает своего существования - просто он перестает быть значимым. А.Жук [1981: 213] обратила внимание на то, что действие романа всего один раз покидает пределы Головлева - чтобы перенестись во мнимый, неистинный, театральный в прямом смысле слова мир богемы. Столицы - это прошлое героев; Сергиев Посад - предмет фантазий Арины Петровны, место, куда она якобы собирается уехать перед смертью; как обычно у Щедрина, эти мечтания сопровождаются сдержанно-язвительным комментарием автора об их неосуществимости [61]. Впоследствии такое же намерение в тех же выражениях выскажет Иудушка [227].

    Глупов, как мы помним, наделяет своими свойствами окружающий мир - или, что то же самое, окружающий мир сводится к Глупову. Головлево можно назвать средоточием той вселенной, которую описывает Щедрин, определяющим фактором всех событий. Сам образ поместья - овеществленная метафора семейной судьбы. "Бывают семьи, над которыми тяготеет как бы обязательное предопределение. [...] В жизни этих жалких семей и удача, и неудача - все как-то слепо, не гадано, не думано. [...] Именно такой злополучный фатум тяготел над головлевской семьей" [251, 253]. [81]

    [81] - "судьбе в греческой трагедии", см.: [Павлова 1999: 144].

    Однако Головлево - не только безликий фатум, но и активный деятель. Оно одновременно имеет пределы - и не имеет их. Степан, перейдя межевой столб и оказавшись на "постылой" родной земле, видит "бесконечные головлевские поля" [30]. "Расстилающаяся без конца даль" [96] открывается взору и в другом имении Головлевых, Погорелке. Но если погорельские поля пробуждают в Арине Петровне "остатки чувств", то головлевские могут привести лишь в отчаяние [47]. Это уже не-пространство, место, где сливаются и исчезают небо и земля: "серое, вечно слезящееся небо осени давило его [Степана]. Казалось, что оно висит непосредственно над его головой и грозит утопить его в разверзнувшихся хлябях земли" [47]. Последние слова - нарочитый контраст с ожидаемой идиомой "хляби небесные" - еще один знак "перевернутости" головлевского мира. Даже картина "весеннего возрождения" в Головлеве пронизана образами тьмы, гнили, слизи [165]. [82]

    [82] - На это обратила внимание М.С.Горячкина [1976: 123]. Впрочем, можно заметить, что слова о "весеннем возрождении" представлены как несобственно-прямая речь Иудушки и, таким образом, являются еще одним примером его пустословия.

    Поместье, таким образом, не только господствует над жизнью своих владельцев, но и организует пространство-время их существования. Анализ текста позволяет выделить четыре плана, в которых (точнее, между которыми) протекает жизнь Головлевых.

    "реальность". [83] Так называемая, потому что как раз она и оказывается наиболее шаткой. Иудушка, в конечном счете, - одна из "теней", порождение тьмы, которая "так таинственно шевелилась" перед умирающим Павлом [77]. (Теми же словами описывалась в ИОГ глуповская история: "Вот вышла из мрака одна тень, хлопнула: раз-раз! - и исчезла неведомо куда" [VIII: 336]. Такие же тени наполняют бред Угрюм-Бурчеева: "Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, все шли, все шли..." [VIII: 403].) Головлево - некий метафизический тупик, уничтожающий пространство и время (для поэтики Щедрина характерно, что все события в безвременье Головлева могут быть точно датированы). "Перед [Степаном] было только настоящее в форме наглухо запертой тюрьмы, в которой бесследно потонула и идея пространства, и идея времени" [49].

    [83] - Интересные наблюдения о головлевской "реальности" сделал М.Эре [Ehre 1997: 111].

    "Сегодня" - это "ряд вялых, безбразных дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени" [31]. Постепенно исчезает даже "скудное чувство настоящего" [49]. "Сумерки" охватывают не только настоящее, но и прошлое (в воспоминаниях Арины Петровны "все сумерки какие-то" [68]), и будущее ("Сумеркам, которые и без того окутывали Иудушку, предстояло сгущаться с каждым днем все больше и больше" [141]). Осталась "только минута, которую предстояло прожить" [96].

    увидеть и понять это. В самом деле, "Головлево - это сама смерть, злобная, пустоутробная; это смерть, вечно поджидающая новую жертву" [249]. Щедрин настойчиво повторяет и варьирует макабрические образы. Вид барской усадьбы произвел на Степана "действие Медузиной головы. Там чудился ему гроб. Гроб! гроб! гроб! - повторял он бессознательно про себя" [30]. Гробом, как мы видели, становится для Иудушки весь мир [119]. Но гробом становится и сам Иудушка - тем самым "гробом повапленным", о котором говорит Евангелие: "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты" (Мф. 23:27). [84] Иудушка "не понимал, что открывшаяся перед его глазами могила [матери] уносила последнюю связь его с живым миром, последнее живое существо, с которым он мог делить прах, наполнявший его. И что отныне этот прах, не находя истока, будет накапливаться в нем до тех пор, пока окончательно не задушит его" [138] (еще один намек на повешение Иуды). Далее об Иудушке прямо говорится: "наполненный прахом гроб" [186] - таким его видит Евпраксеюшка. Закономерный итог: для Порфирия с отъездом племянницы "порвалась всякая связь с миром живых" [169]. Здесь, как нам представляется, Щедрин опять обращается к преданиям об Иуде, который "закрыл двери дома и запер их изнутри, и пока он подвергался гниению и чрево его расселось, никто не мог открыть двери дома, чтобы видеть находящееся внутри" (св. Ефрем Сирин) [Книга Иуды 2001: 18].

    [84] - В романе нетрудно найти параллели и с другими наставлениями Иисуса о фарисеях, к примеру, такими: "Змии, порождения ехиднины! как убежите вы от осуждения в геенну?" (23:33); "Се, оставляется дом ваш пуст" (23:38) и др.

    Более того, Иудушка убежден в том, что ненатуральное естественным: "А человек все так сам для себя устроил, что ничего у него натурального нет, а потому ему и ума много нужно" [195]. [85] Тем не менее, гибели Иудушки предшествует его одичание - так сказать, возвращение в природу, подобно известному казусу с "Диким помещиком": "он был бледен, нечесан, оброс какой-то щетиной вместо бороды" [218], "он похудел, выцвел и задичал" [231]. На ночь Порфирий и Аннинька расходятся по "логовищам" [256].

    [85] - Об отчуждении Головлевых от природы см.: [Павлова 1976: 21; Жук 1981: 214; Павлова 1999: 45].

    "Что у вас делать! Утром встать - чай пить идти, за чаем думать: вот завтракать подадут! за завтраком - вот обедать накрывать будут! за обедом - скоро ли опять чай? А потом ужинать и спать... умрешь у вас!" "И все, мой друг, так делают" [160], - говорит Иудушка чистую правду. Все так делают - то есть умирают.

    Умертвия с точки зрения Головлевых суть "факты обыкновенные, общепризнанные, для оценки которых существовала и обстановка общепризнанная, искони обусловленная" [185]. Тем самым смерть как бы вытесняется из сознания. "Иудушка в течение долгой пустоутробной жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия" [257]. Именно потому, что о смерти всё же забыть не удается, Головлевы - примером может служить Арина Петровна - испытывают постоянное "желание жизни. Или, лучше сказать, не столько желание жизни, сколько желание полакомиться, сопряженное с совершенным отсутствием идеи смерти" [98]. Иудушка с некоторым злорадством замечает, что умирающему брату "пожить-то хочется! так хочется! так хочется!" [85]. Сам он смерти, видимо, не боится (не боится даже в финале, хотя совсем по другим причинам): "Ежели Господу Богу угодно призвать меня к себе - хоть сейчас готов!" Ответная реплика Арины Петровны удивления не вызывает: "Хорошо, как к Богу, а ежели к сатане угодишь?" [85].

    Щедрин настойчиво противопоставляет постоянное Головлевых той жизни, которую ведут их крестьяне. Наиболее отчетливо это показано в финале, где, как мы говорили, Иудушке открывается только смерть Христа, а "рабыням" - Его воскресение. Но и Степан с тоской смотрит на "безымянные точки" в грязи (он уже настолько отдалился от человечества, что не видит людей), - точки, которые "стоят неизмеримо выше его", поскольку "он и барахтаться не может" [48]. На отчаянный вопрос Анниньки "Что ж вы будете делать?" старик Федулыч "просто ответил": "А что нам делать! жить будем!" [149].

    Головлево наделяется также чертами "нечистого места", жилища нечистой силы. Степан Головлев ищет выход из безнадежного положения - и не находит его: "Все - либо проклятие на себя наложить приходилось, либо душу черту продать. В результате ничего другого не оставалось, как жить на "маменькином положении"" [32-33]. Так Головлево - хотя и косвенно - приравнивается к "проклятому (заколдованному) месту", из которого не могут вырваться герои. "Одна мысль до краев переполняет все его [Степана] существо: еще три-четыре часа - и дальше идти уже некуда. Он припоминает свою старую головлевскую жизнь, и ему кажется, что перед ним растворяются двери сырого подвала, что, как только он перешагнет за порог этих дверей, так они сейчас захлопнутся, - и тогда все кончено" [29]. И далее: "Не с кем молвить слова, некуда бежать, - везде она [Арина], властная, цепенящая, презирающая" [29]. Даже те, кому удается покинуть географические пределы Головлева, или гибнут (сыновья Иудушки, Любинька), или возвращаются (Аннинька).

    плане в самом деле является "Иудой" [78], "сатаной" ("прости господи, сатана", как говорит Арина Петровна [90]), "фарисеем" [35], в лучшем случае - "домовым" [208]; мы помним, что, по мнению соседей, он "очутился на дне чертовщины" [601], а кроме того, "у него насчет покойников какой-то дьявольский нюх был" [137].

    Арину Петровну ее муж недаром именует "ведьмой" [10, 31]; Степан Головлев уверен в том, что мать его "заест" [29], Владимир Михайлыч говорит прямо: "Съест! съест! съест!" [31], а Павел издевательски советует "на куски рвать... в ступе истолочь..." [40]. Образ ведьмы создан.

    Разумеется, все Головлевы охотно замечают черта в других, но не в себе. Свой блуд Иудушка считает "бесовским искушением", то есть чем-то внешним, "хотя он и допускал прелюбодеяние в размерах строгой необходимости" [207]. Грехов своих Иудушка признавать не желает: "Только и тут еще надобно доказать, что мы точно не по-божьему поступаем" [161]. Дьявол, конечно же, сидит не в нем, а в Улитушке: "Язва ты, язва! - сказал он, - дьявол в тебе сидит, черт... тьфу! тьфу! тьфу!" [200]. В этом контексте не случайным представляется более раннее упоминание о том, что Улитушка никак не может пробиться к власти: "словно невидимая сила какая шарахнет и опять втопчет в самую преисподнюю" [180]. Из всех героев романа, не принадлежащих к Семье, именно Улитушка ближе всего к Головлевым - и психологически, и, если можно так выразиться, "инфернально".

    "Когда Иудушка вошел, батюшка торопливо благословил его и еще торопливее отдернул руку, словно боялся, что кровопивец укусит ее" [192]. Речь идет, конечно, не о том, что Иудушка и в самом деле мог бы укусить священника, но о "материализации" прозвища "кровопивец". Также и брату Иудушки Павлу перед смертью "почудилось, что он заживо уложен в гроб, что он лежит словно скованный, в летаргическом сне, не может ни одним членом пошевельнуть и выслушивает, как кровопивец ругается над телом его" [79] (характерно, что "своего мучителя" Павел не проклинает, но молит именем Христа). Еще одна авторская "оговорка" прямо указывает на то, что Головлево и есть то болото, которое порождает чертей: "Ночью Арина Петровна боялась; боялась воров, привидений, чертей, словом, всего, что составляло продукт ее воспитания и жизни" [97]. Нечистая сила - закономерный "продукт" головлевской жизни, и она, в свою очередь, порождает целый "цикл легенд" "про головлевского владыку" [601]. Недаром иудушкина "злость (даже не злость, а скорее нравственное окостенение), прикрытая лицемерием, всегда наводит какой-то суеверный страх" [86]; а в обезлюдевшем имении стоит "тишина мертвая, наполняющая существо суеверною, саднящею " [187].

    Здесь мы вновь наблюдаем совмещение противоположностей: многим героям Головлево представляется не проклятым местом, а чем-то вроде Земли обетованной. Петеньке - потому что идти ему больше некуда [116]. Павлу - из зависти: "Кругом тучи ходят - Головлево далеко ли? У кровопивца вчера проливной был! - а у нас нет да нет!" [64]. Арине Петровне - по соображениям ностальгическим: ей "ежеминутно припоминалось Головлево, и, по мере этих припоминаний, оно делалось чем-то вроде светозарного пункта, в котором сосредоточивалось хорошее житье" [99]. Иудушка же в припадке пустословия так расписывает урожаи прошлых лет, что его матушка вынуждена заметить: "Не слыхала, чтоб в нашей стороне... Ты, может, об ханаанской земле читал - там, сказывают, действительно это бывало" [89]. Итак, Головлево (пусть только в речи Иудушки) - это Ханаан, земля, наделенная "божьим благословением" [111], но в то же время, если вспомнить библейский контекст, страна языческая, которую надо усилием веры и воли превратить в Землю обетованную.

    Не столь очевидно, что и сама фамилия Головлевых совмещает противоположные или, по крайней мере, не вполне совместимые значения. В.В.Прозоров [1988: 116] выписал из словаря Даля сходно звучащие слова: "головствовать" - быть головою, управлять, начальствовать (не забудем об "императорских" коннотациях имени "Порфирий"); "головничество" - преступление и пеня за него; "голодеть" - скудеть, нищать исподволь и т. п. Конечно же, эти значения актуальны для романа; но не менее важно, что все они соединены в одном слове

    Картина мира, изображенная писателем, чрезвычайно системна. Мельчайшие детали превращаются в звенья ассоциативной цепи. Например: "[...] он тебя своим судом, сатанинским, изведет" [86], - разговаривают между собою соседи Иудушки. Эта реплика представлена в несобственно-прямой речи и занимает промежуточное положение между речью автора и речью персонажей. Упоминание "сатанинского суда" не существует изолированно: оно должно напомнить читателю о том, что Порфирия уже сравнивали с сатаной; о мотивах Страшного суда и суда над Христом, которые возникают уже в первой главе романа; в конце концов, о том, что все обитатели Головлева в той или иной мере связаны с миром нечистой силы.

    Переходим к ирреальным мирам, которые совмещаются в Головлеве.

    Второй пласт бытия - это прошлое (или память), которое кажется героям более "достоверным", чем нынешнее их прозябание. Достовернейшим - и в то же время более жутким, потому что изменить в нем уже ничего нельзя. Прошлое возникает словно некое физическое тело. "[...] прошлое не откликалось ни единым воспоминанием, ни горьким, ни светлым, словно между ним и настоящей минутой раз навсегда встала плотная стена" [49], - такая картина появляется в сознании Степана. То же самое переживает и Иудушка: "Было что-то страшное в этом прошлом, а что именно - в массе невозможно припомнить. Но и позабыть нельзя. Что-то громадное, которое до сих пор неподвижно стояло, прикрытое непроницаемою завесою, и только теперь двинулось навстречу, каждоминутно угрожая раздавить" [260]. Обращаем внимание на то, что время описывается в терминах.

    Осознание прошлого равнозначно ненависти к нему [255]. "Прошлое до того выяснилось, что малейшее прикосновение к нему производило боль" [256], поэтому прошлое необходимо забыть. Даже автор умалчивает о нем. Только вскользь упоминается внебрачный ребенок Порфирия и Улитушки [180]; только мельком сообщается, что самоубийство сына всё-таки было горем для Иудушки, хотя "он и тут устоял" [119]; прежние головлевские "умертвия" проходят в смятенном сознании Степана [29].

    Герои ищут спасения в третьем мире - мире фантазий. "Ах, если б это забыть! Если б можно было хоть в мечте создать что-нибудь иное, какой-нибудь волшебный мир, который заслонил бы собою и прошедшее и настоящее" [249]. Первым, еще полуосознанным шагом в этот мир является ложь и лицемерие. Так, Иудушка постоянно перестраивает прошлое соответственно своим потребностям: его рассказы о детстве сына или о смерти матери явно не соответствуют действительности, но никого это не интересует. Сам факт рождения внебрачного ребенка "как бы перестал существовать, словно "снятый" словами" [Соколова, Билинкис 1987: 336]. Мечтами живут Степан, который знает, что не сможет выбраться из Головлева, и Петенька, которому грозит Сибирь. Щедрин подчеркивает, что они сами осознают неосуществимость фантазий. Но у двух Головлевых мир грез приобретает бытие, становится не менее реальным, чем тот, в котором они существуют.

    Брат Иудушки, Павел, от абсолютного одиночества "возненавидел общество живых людей и создал для себя особенную, фантастическую действительность. [...] В разгоряченном вином воображении создавались целые драмы, в которых вымещались все обиды и в которых обидчиком являлся уже он, а не Иудушка" [66, 67]. Что же касается Иудушки, то он под конец жизни почти целиком переходит в вымышленный мир. "Ничем не ограничиваемое воображение создает мнимую действительность, которая, вследствие постоянного возбуждения умственных сил, претворяется в конкретную, почти осязаемую" [217]. Подобно Головлеву, мир фантазий представляет собой "лишенное границ пространство, на протяжении которого складывались всевозможные комбинации" [185]. То, что этот мир заполнен "призраками" [209, 217], для героя абсолютно не важно. Страницы романа, которые описывают мир, построенный Иудушкой, ничем принципиально не отличаются от тех, что повествуют о Головлеве, - только здесь Порфирия не сдерживает уже ничего. Объясняется это, разумеется, тем, что "внутренний" мир мы видим лишь с точки зрения его "демиурга", всевластного хозяина. "Так и тянуло его прочь от действительной жизни на мягкое ложе призраков, которые он мог перестанавливать с места на место, одни пропускать, другие выдвигать, словом, распоряжаться, как ему хочется" [209], потому что на "фантастической почве" "не имелось места ни для отпора, ни для оправданий" [216]. Совершенно прав П.Бицилли, усмотревший в "лже-жизни", которую ведет Иудушка "свои, особые законы, какую-то свою дурацкую, дикую, нам непонятную логику" [Бицилли 2000: 213]. Поскольку "лже-жизнь" существует параллельно жизни настоящей, постольку она перенимает основные ее свойства, в том числе законы и логику.

    "паук" ("он мог свободно опутывать целый мир сетью кляуз, притеснений и обид" [216]; "стелет Иудушка свою бесконечную паутину" [224]), "кровопивец" ("Он любил мысленно вымучить, разорить, обездолить, пососать кровь" [216]) и т. п. Актуализируется и связь Иудушки с миром мертвых: автор недаром сравнивает его фантазии со спиритическими сеансами [217]. В иллюзорном мире Порфирию являются ожившие мертвецы: "Илья из мертвых воскрес" [219], Арина Петровна "сама к милому сыну из могилы явилась" [222]. А.Жук [1981: 217] справедливо усматривает в этих сценах дальнейшее развитие гоголевской темы: "Чичиков только размышлял над списком мертвых крестьян. Иудушка, отвернувшись от живой жизни, вступает в деятельное общение с покойниками". Для постороннего же наблюдателя (автора/читателя) всё это "запой праздномыслия" [215], "умственное распутство, экстаз" [217].

    Мир, созданный Иудушкой, как видим, разительно напоминает фантазмы Угрюм-Бурчеева: оба сновидца реализуют таким образом свои "утопии", но сходство этим не ограничивается. "Лучезарная даль" Непреклонска, скрывающая казармы, перекликается с бесконечными полями Головлева и той "лучезарной пустотой", в которой поместье исчезает; в обоих случаях из фантастических миров исходят "тени", оба знаменуют существование некой "бездны". Это говорит не столько о сходстве Иудушки и Угрюм-Бурчеева и даже не столько о преемственности романов, сколько об устойчивости в сознании Щедрина некоторых образов - и в первую очередь образа бездны, небытия, угрожающего миру.

    Как ни странно, сновидения не совпадают с миром фантазий - они вообще не создают самостоятельный мир. Сон в романе - это малая смерть, предвестие небытия, на которое обречены герои. "Надо, однако ж, как-нибудь убить это прошлое, чтоб оно не отравляло крови, не рвало на куски сердца! Надо, чтоб на него легло что-нибудь тяжелое, которое раздавило бы его, уничтожило бы совсем, дотла!" - размышляет Аннинька [250], и вот - "Далеко за полночь на Анниньку, словно камень, сваливался сон. Этот желанный камень на несколько часов убивал ее прошедшее и даже угомонял недуг" [251]. "Пить скверно, да и не пить нельзя - потому сна нет! Хоть бы сон, черт его возьми, сморил меня!" - жалуется Степан [25]. Арина Петровна незаметно переходит от воспоминаний к дремоте [58].

    В то же время, с "сонным видением" - точнее, кошмаром, - отождествляется реальность [190], что неудивительно, поскольку она, как мы знаем, призрачна. Это сближает ГГ с ИОГ.

    Наконец, последний, четвертый мир, - это будущее. Можно утверждать, что в Головлеве оно существует объективно, то есть сосуществует с "прошлым" и "настоящим" в одном пространстве. Это объясняется тем, что жизнь Головлевых абсолютно ритуализирована во всех сферах, от гастрономической до религиозной, а следовательно, будущее неотвратимо и неизменяемо. "Да и какую роль может играть мысль о будущем, когда течение всей жизни бесповоротно и в самых малейших подробностях уже решено в уме Арины Петровны?" [31-32]. Поэтому герои легко предвидят будущее, и Щедрин использует это в художественных целях. Так, например, похороны Павла изображены не непосредственно, а именно в форме предвидения: "Все эти неизбежные сцены будущего так и метались перед глазами Арины Петровны" [73]. Разумеется, такое будущее вызывает у героев ужас и отвращение. Мысль о "неотвратимом будущем" до такой степени наполнила тоской Степана, "что он остановился около дерева и некоторое время бился об него головой" [29]. Степан осознает, что он "не может не идти" в Головлево, даже зная, что его там ожидает. "Нет у него другой дороги" [30]. Аннинька понимает, что "должна возвратиться" в "полукочевую среду" [148]. Так же и Петенька, "видя, что всякая надежда потеряна, ощущает что-то вроде предсмертной тоски" [131]. Но Иудушка и неотвратимость будущего обращает себе во благо, ибо "ко всему готов заранее" [119].

    (как, например, поминки после похорон Павла или молитвы Иудушки перед рождением сына). Но в то же время - и это очевидно для автора и читателей - именно тщательное и бездумное соблюдение ритуалов ведет мир к гибели. Единственный пример обратного - пасхальная служба, изображенная в финале. Именно этот эпизод позволяет утверждать, что обряды сами по себе у Щедрина, видимо, нейтральны. Смысл им придает человек, поэтому обычные молитвы Иудушки и его "рабов" по сути своей противоположны.

    Четыре мира не существуют независимо, между ними имеются переходы: например, Щедрин говорит о "фантасмагориях будущего" [59]. Миры объединяет прежде всего то, что все они шатки, ни в одном из них человек не может нормально существовать. "Ни в прошлом, ни в настоящем не оказывалось ни одного нравственного устоя, за который можно бы удержаться" [255]. И в ни одном из них невозможно спастись от подлинной Реальности, внезапное осознание которой разрушает иллюзорные миры и оставляет человека наедине с его деяниями и судьбой: "действительность [...] была одарена такой железною живучестью, что под гнетом ее сами собой потухли все проблески воображения" [249-250]. "Луч действительности" переворачивает и фантастические вычисления Иудушки [209]. Переход от существования к жизни [153] едва ли не все Головлевы переживают как озарение, но - чересчур поздно: пробуждение совести становится предвестником агонии [257]. Смерть им даруется не ранее, чем они подводят "итоги" [97], производят "расчет" [258].

    Все "головлевские миры" редуцируются и исчезают (М.Эре отмечает "the degradation even of language in Golovlyovo" [Ehre 1997: 108]). Настоящее - неистинно, и всё же от него нельзя избавиться; фантазии - разрушаются действительностью; прошлое - прошло; "будущее, безнадежное и безвыходное, [...] с каждым днем все больше и больше заволакивалось туманом и наконец совсем перестало существовать" [31] - будущее, по сути, становится бесконечным повторением "насущного дня, с его циничной наготою" [31]. "[...] нельзя даже вообразить себе, что возможно какое-нибудь будущее, что существует дверь, через которую можно куда-нибудь выйти, что может хоть что-нибудь случиться" [250]. Последние слова представляют любопытную параллель к финалу ИОГпроисходит, но ничего не случается, то есть не меняется.

    "сама тьма наконец исчезала, и взамен ее являлось пространство, наполненное фосфорическим блеском. Это была бесконечная пустота, мертвая, не отличающаяся ни единым жизненным звуком, зловеще-лучезарная" [49].

    Так возникает в романе лейтмотив "пропасти", "бездны", в которую постепенно проваливается мир. Образ этот примечателен, помимо прочего, и тем, что не имеет коррелята на "социальном" уровне текста: это зло не общественное, а бытийное (вернее, "анти-бытийное").

    Палящее солнце над Головлевым [30] исчезает, сменяется "серым, вечно слезящимся небом осени" [47]. В мире сначала исчезают предметы, а затем - люди; начинается (вернее сказать, продолжается) "процесс умертвий" [258]. Степан не то видит, не то предчувствует распад мира, "процесс этих таинственных исчезновений" [65]: в "черной пелене" постепенно исчезают все объекты и явления, кроме - что важно! - барской усадьбы. Мир Головлева, так же, как и мир Глупова, распадается на отдельные объекты, лишенные смысла и связи между собой: "печка", "окно" [50]. Так же обессмысливается мир и перед взглядом Арины Петровны [96].

    Щедрин настойчиво называет изображаемый Космос "пространством" [49, 141, 209], что в словаре писателя означает мир, лишенный каких-либо признаков. Эта картина вселенной-небытия имеет многочисленные параллели в фольклоре и языковой картине мира. В обрядах и верованиях славян сложилось "представление об ином мире как о локусе, в идеале маркированном только отсутствием маркировок, как о никаком локусе" [Страхов 1988: 93]. "Никаким" мир делают люди (от мира-"гроба" Иудушки один шаг до концепции вселенной как "выморочного пространства", которую исповедуют "ташкентцы" [X, 15]), но, по сути дела, процесс этот не зависит от их воли.

    Одна за другой исчезают связи между людьми (даже "искусственные" [58]), смысл их существования, социальные институты. Арина Петровна, которая всё делала ради семьи понимает, "что семьи-то именно у нее и нет" - и не только в ее жизни, но, видимо, "и у всех так" [68]. Но исчезновение семьи - лишь частный случай глобального процесса, и головлевская барыня осознает: "Нет никого! нет никого! нет! нет! нет!" [69]. Такое же потрясение переживают едва ли не все герои романа, включая Иудушку: "Что такое! что такое сделалось?! - почти растерянно восклицал он, озираясь кругом, - где... все?.." [261]. Именно одиночество оказывается тем толчком, который приводит Головлевых к самоанализу и прозрению.

    "Выморочная" жизнь - то есть жизнь, лишенная смысла, - заполняется "пустяками", "призраками" и готовыми языковыми формулами, лишенными реального содержания. Предмет, лишенный смысла, становится просто словом - одним из тех, что бессмысленно повторяет Степан ("окно, окно, окно"). Одной из таких бессмысленных словесных формул и является понятие "семьи". Арина не понимает, для кого она "припасает" добро [19], Иудушка даже не думает, "кто воспользуется плодами его суеты" [141], но почтительно благодарит маменьку от имени своего и потомков за то, что она посадила в Головлеве вишни [110]. Ни он, ни Арина Петровна не вспоминают о том, что все дети Иудушки уже погибли.

    Как заметила А.Жук [1981: 213], само стремление Головлевых всё учесть, занести в реестры и "документировать" контрастирует с "неподлинностью, своего рода театральностью" их существования. Можно добавить, что бесконечная головлевская статистика служит средством защиты от надвигающейся пустоты - и в то же время средством ее утверждения. Достаточно вспомнить абсурдный счет, который Иудушка послал маменьке: в нем указано, что к 18** году в имении состояло ноль кустов малины, "к сему поступило вновь посаженных" - ноль, "с наличного числа кустов собрано ягод 00 п. 00 ф. 00 зол." и т. д. Из этих (несуществующих) ягод, между прочим, "дано мальчику N в награду за добронравие 1 ф.". Реестр заканчивается примечанием касательно ведения документации "в случае, ежели урожай отчетного года менее против прошлого года" [63]. Учитываются, как видим, не только нулевые, но и мнимые величины. Небытие столь же материально, достоверно, как и реальность - или, напротив, реальность столь же призрачна.

    Используя физические термины, можно сказать, что Щедрин изобразил вселенную, где окончательно (или почти окончательно) победила энтропия. Вчитаемся: "В воображении его мелькает бесконечный ряд безрассветных дней, утопающих в какой-то зияющей серой пропасти, - и он невольно закрывает глаза" [29]; "серая, зияющая бездна" [31]; "загадочная бездна" [185], "бесконечная пустота" [49], "загадочное облако" [53]. "Лучезарная бездна" соотносится с "плотоядным внутренним сиянием", которым проникнуто лицо Иудушки [60], и противопоставляется Христову "царству лучей и свободы" [259].

    Бездна - это, конечно, Небытие, которое ужасает героев и к которому они стремятся. Степан хочет "заморить в себе чувство действительности до такой степени, чтоб даже пустоты этой не было" [49]. Иудушке "недостает чего-то оглушающего, острого, которое окончательно упразднило бы представление о жизни и раз навсегда выбросило бы его в пустоту" [253]. Смерть для Арины Петровны - "единственный примиряющий исход" [68]. Желанное "обновление" герои Щедрина приравнивают к "ничто" [157] - другими словами, единственным мыслимым обновлением оказывается уничтожение. И оно же - единственный способ освобождения: "безграничную свободу" Арина Петровна обретает только через разрыв всех человеческих связей, и следствием этой свободы оказывается то, что перед Головлевой остается одно только "пустое пространство" [95]. Безграничность, как и предельная замкнутость, равно чужды человеку. Впрочем, само понятие "свободы" в Головлеве деформируется. "Мы [русские] существуем совсем свободно, - говорит автор, - то есть прозябаем, лжем и пустословим сами по себе, без всяких основ" [103]. Иудушка пользуется "полной свободой от каких-либо нравственных ограничений" [103-104]. Таким образом, и "свобода", введенная в сферу головлевского пустословия, оборачивается выпадением из живой жизни.

    Небытие Головлевы ; чаемый "конец" оказывается долгим процессом: "всего нужнее было бы умереть; но беда в том, что смерть не идет" [258]. Аннинька знает, что, в сущности, уже умерла, "и между тем внешние признаки жизни - налицо" [250]. Примерно то же чувствует и Арина Петровна [68]. [86]

    [86] - С.Ф.Дмитренко [1998: 51] проводит параллель между ГГ и заметками Гоголя к первому тому "Мертвых душ", где речь идет о "мутной смерти", которая сменяет "пустоту жизни".

    ГГ - одна из немногих книг Щедрина, где, видимо, есть не только дьявол, но и Бог. В ИОГ боги суть идолы или обожествленные градоначальники. В ГГ мы наблюдаем некую странную разновидность апофатического богословия - или, вернее, "доказательство от противного". Головлевы знают, что Бог существует, но не придают этому обстоятельству особенного значения. Катехизис они, во всяком случае, помнят:

    "- [...] Бог есть дух, невидимый... - спешит блеснуть своими познаниями Аннинька.

    - Всеведущий, всеблагий, всемогущий, вездесущий, - продолжает Аннинька.

    - Камо пойду от духа Твоего и от лица Твоего камо бежу? аще взыду на небо - тамо еси, аще сниду во ад - тамо еси..." [80].

    Почти всё, что в романе сказано о Боге, - вложено в уста Иудушки. Если отвлечься от того, в каких обстоятельствах и чего ради он разглагольствует, - всё, что Порфирий Головлев говорит о Боге, абсолютно верно и даже может рассматриваться как пророчество. При этом противопоставляются искренняя вера "рабов" и лицемерие (в лучшем случае - равнодушие) "господ", но фразеологию и те, и другие используют одинаковую. "Бог милостив! вы тоже не слишним пугайтесь!" - говорит один из головлевских крепостных Степану [28]. "Бог милостив, маменька!" - повторяет Иудушка [60].

    Итак, что же знает

    "Бог-то, вы думаете, не видит? Нет, он все видит, милый друг маменька!" [43]. "Мы здесь мудрствуем да лукавим, и так прикинем, и этак примерим, а Бог разом, в один момент, все наши планы-соображения в прах обратит" [109; ср. 201]. "Ты знаешь ли, что в писании-то сказано: без воли Божией..." [143] (Мф. 10:29-0). "Ты думаешь, Бог-то далеко, так он и не видит? [...] ан Бог-то - вот он-он. И там, и тут, и вот с нами, покуда мы с тобой говорим, - везде он! [Ср.: "Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них" - Мф. 18:20.] И все он видит, все слышит, только делает вид, будто не замечает. Пускай, мол, люди своим умом поживут; посмотрим, будут ли они меня помнить! А мы этим пользуемся [...]" [225]. "Теперь бы он [брат Павел], может, и рад грешки свои поприкрыть - ан они уж в книге живота записаны значатся. А из этой, маменька, книги, что там записано, не скоро выскоблишь!" [75]. И - главное: "Ведь душа-то наша... ах, как с ней осторожно обращаться нужно, мой друг!" [79].

    Как мы помним, одно из Иудушкиных изречений осуществилось буквально: "Коли захочет Бог, замерзнет человек, не захочет - жив останется" [109]. Следовательно, можно предположить, что и другие его высказывания о Боге также соответствуют действительности (хотя вряд ли это осознает сам Иудушка).

    Если наши рассуждения справедливы, то Бог в мире ГГ и в самом деле существует, но Его присутствие остается незаметным - или, во всяком случае, незамеченным героями. Бог "делает вид, будто ничего не замечает", но записывает все грехи в "книге живота". Возможно, Его вмешательством объясняются внезапные минуты прозрения, которые - слишком поздно - настигают почти всех Головлевых: и Степана, и Павла, и Арину Петровну, и Анниньку, и, разумеется, Порфирия.

    "Все сверхъестественное в жизни Порфирия Головлева относится только к области его химер", - утверждает А.Жук [1981: 217]. Нам же представляется, что Щедрин ведет ту же игру, что и в финале ИОГ, позволяя читателю интерпретировать события двояко: с религиозной или "прагматической" точки зрения.

    Несомненный символический смысл несет эпизод предсмертных видений Павла. Когда "вдруг наступила мертвая тишина" и "что-то неизвестное, страшное обступило его со всех сторон", единственными светлыми точками в комнате остаются лампадка и образ, который "с какой-то изумительной яркостью, словно что-то живое выступал из тьмы"; [87] Павла "точно в первый раз [...] поразило нечто в этой глубине" [76]. Но яркий свет делает только более очевидными сумерки и череду теней, выходящих из того же "таинственного угла". Непоколебимый нравственный абсолют, подразумеваемый Щедриным, своим светом оттеняет "единственною светящеюся точкой во мгле будущего" является идея саморазрушения [258].

    Этот же мотив возникает и в последней главе романа: только в "светящемся круге" свечи Аннинька может вспомнить прошлое [248].

    Нам осталось ответить на один из наиболее спорных и, по-видимому, неразрешимых вопросов изучения ГГ

    С.Телегин [1997: 28] трактует финал ГГ "Герой уходит из дома, но не находит прощения, а только смешивается с породившей его стихией смерти". "[...] не только обновления, а полного прощения и отпущения грехов не было даровано Порфирию - он слишком долго был Иудушкой", - утверждает И.Павлова [1976: 21]. А.Ауэр [1989: 97] полагает, что "смерть нравственно воскресила человека, хотя бы на мгновение вернула его к подлинной жизни. Через смерть произошло возвращение к жизни". Нам представляется, что вряд ли можно говорить о смерти-воскресении в ГГ (независимо от того, будем ли мы привлекать теории Бахтина или нет): если говорить о смерти духовной, то она никоим образом не связана с прозрением-"воскресением" Иудушки; смерть физическая следует за "воскресением", а не предшествует ему; ее угроза, как следует из текста, является лишь одним из факторов, подготовивших катастрофу Иудушки, но вряд ли определяющим.

    147]), но и навсегда ушел из Головлева: "душа раба Божьего Порфирия теперь уже принадлежит только Господину ее, Иисусу Христу". Колесников, несмотря на всю субъективность его утверждений, верно подметил презумпцию обреченности Иудушки, которой придерживается большинство литературоведов. В самом деле, Щедрин нигде не сказал, что Порфирий Головлев не дошел до могилы Арины Петровны, - хотя более чем вероятно, что он это и имел в виду.

    Любая интерпретация ГГ "Надо меня простить! - продолжал он [Порфирий], - за всех.... И за себя... и за тех, которых уж нет...." [261]. Не будем забывать, что в сказке "Христова ночь" Иуда - единственный, кому сам Христос отказал в прощении (поэтому предатель - воскресший! - становится Агасфером и начинает бродить по земле, "рассевая смуту, измену и рознь" [XVI.1: 210]). [88] Но Иудушка - не Иуда, и, возможно, поэтому ему дарован желанный конец - небытие.

    В.А.Мысляков [1984: 199] полагает, что на Щедрина повлияли некрасовские строки: "Все прощает Бог, а Иудин грех // Не прощается" ("Пир - на весь мир").

    Финал перекликается с первыми страницами романа. Павел Владимирыч, узнав о смерти Анны Головлевой, пишет матери: "Известие о кончине сестры, погибшей жертвою, получил. Впрочем, надеюсь, что всевышний упокоит ее в своих сенях, хотя сие и неизвестно" [18]. В такую же неизвестность уходит и Порфирий; несомненно, он жертва, но искупительная ли? Случайно ли в романе несколько раз (именно в речи Порфирия) появляется мотив "среднего места" между раем и адом - чистилища [89, 601]? Не намек ли это на будущую судьбу героя? Вероятно, прав С.Дмитренко [1998: 53], по мнению которого Щедрин сознательно удержался от вынесения окончательного приговора и моральная философия романа заключается в изречении "Мне отмщение, и Аз воздам". [89]

    [89] - "Добрая душа" (1869): "Так вот как насмотришься таких примеров [речь идет о предсмертном раскаянии убийцы], - продолжала она: - так и посовестишься сказать про человека: вот вор! а этот вот убийца! Ведь и убийце Христос сердце растворил, ведь и в ад он, батюшка, сходил... а мы!" [VII, 359].

    Особый, грозный смысл приобретают ГГ в контексте апокрифической литературы. Иудушка может быть уподоблен тем грешникам, которых видела в озере огненном Богородица: "се суть иже крестишася и крест словом нарицяху а диявола дела творяще. И погубиша время пока[я]нию, и того ради тако сде мучаться" [Мильков 1999: 593]. Предсмертные муки Порфирия точно соответствуют словам из "Видения апостола Павла": "Прозорство [= гордость], еже сотвори, и вся грехи, и блудство еже сотвори купно, вся пред ним сташа во время смерти, и бысть ему час тои зол паче суда" [там же: 538-539].

    В любом случае, речь идет о возможном спасении или проклятии одной

    ГГ - ему посвящен цикл "Сказки".

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10