• Приглашаем посетить наш сайт
    Гончаров (goncharov.lit-info.ru)
  • Назаренко М.: Мифопоэтика М.Е.Салтыкова-Щедрина. Часть 8.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

    ГЛАВА 3

    МИРОПОРЯДОК "СказОк"

    Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны.

    "Роковые яйца".

    Литературоведение до сих пор оказывало недостаточное внимание вопросу целостности сказочного цикла Щедрина. Акцент скорее ставился на его жанровой разнородности. Действительно, под одной обложкой Щедрин объединил 23 текста (и еще девять добавлены в советских изданиях) [90]: различные виды собственно сказок (фантастическая, сказка о животных, бытовая), а также инородный (на первый взгляд) материал - легенды, очерки, "сказка-элегия", "поучение" ("Гиена" - типичный образец средневекового жанра ), "миниатюры в жанре "моралите"" [Макашин 1989: 368], "разговор" и даже "ни-то сказка, ни-то быль". Таким образом, само понятие "сказки" у Щедрина нарочито размывается: это не "вымышленный рассказ, небывалая и даже вовсе несбыточная повесть, сказание" (Даль). По сути, единственным критерием "жанровости" оказывается включение текста в цикл: "Путем-дорогою" или "Праздный разговор", будь они напечатаны в другой книге Щедрина, никогда не привлекли бы внимание исследователей литературной сказки XIX века. Очевидно, что они связаны с другими сказками отнюдь не по формальным признакам.

    [90] - На правах приложений существуют несколько непристойных сказок, чья нецензурность не уменьшилась и в советское время ("Архиерейский насморк" и др.).

    Проблема целостности "Сказок" усложнена тем, что при жизни Щедрина цикл ни разу не был опубликован в полном составе с соблюдением авторской композиции (современные издания содержат не вполне удовлетворительную ее реконструкцию; см. об этом: [XVI.1: 445-446; Бушмин 1976: 84-87]). Кроме того, замысел "Сказок" - так же, как ИОГ и ГГ"Для детей", сложный по жанровому составу: в него, помимо первых сказок ("Повесть о том, как один мужик...", "Пропала совесть", "Дикий помещик"), входили также сатирические очерки, прямые обращения к читателям и "Стихотворения, посвященные русским детям" Некрасова (1867, опубл. 1868). Этот ранний замысел еще малоисследован, хотя несомненно, что в его основе должна была лежать лейтмотивная структура, в многом схожая с той, что организует "Сказки". Хотя прагматической связи между разделами нет, переклички и отсылки объединяют разножанровые произведения (см.: [Никифорова 1987: 119]). Кроме того, тексты Щедрина перекликаются со стихотворениями Некрасова, на что литературоведы еще не обращали внимания [91]: с анекдотической историей "Генерала Топтыгина", видимо, генетически связаны повесть о двух генералах и сказка "Дикий помещик", герой которой проделывает обратную эволюцию: из человека в медведи (а не из медведей в генералы, как у Некрасова). Очерк "Годовщина" связан с "Дядюшкой Яковом", рассказ "Добрая душа" ассоциативно - с "Пчелами". [92]

    [91] - Напротив, подчеркивалось различие творческих манер Некрасова и Щедрина: "Стихи эти были действительно доступны детскому восприятию, чего нельзя сказать о "детских рассказах" Салтыкова" [Макашин 1989: 368-369].

    [92] - В прижизненные издания "Сказок" тексты из сборника "Для детей" не входили. Это было вызвано причинами издательскими; жанрово и тематически они неотрывны от основного корпуса сказок.

    "Сказок" также входит обломок еще одного неосуществленного проекта - книги "Игрушечного дела людишки" (была написана только глава-пролог). Сохранение в тексте ранних стадий замысла, сопровождаемое приращением смысла, вообще характерно для Щедрина, но, может быть, именно в "Сказках" оно проявилось наиболее ярко. Примером служит знаменитый "Богатырь", споры о котором не утихают до сих пор: первоначально Щедрин в образе Богатыря изобразил народ, а потом, добавив несколько деталей, превратил его в символ самодержавия [XVI.1: 471-472]; с последним, однако, согласны не все исследователи [Маслов 1998]. В любом случае, первоначальный слой остался, что и позволяет двояко интерпретировать текст.

    При всей своей разнородности, цикл "Сказок" представляет собой идеологическое и художественное целое. Если ИОГ можно описать как систему, в которой сталкиваются и нейтрализуются противоположные идеологемы, то "Сказки" - скорее система "противовесов": каждое следующее утверждение не отменяет предыдущего, но корректирует и дополняет его. Мы не используем термин "полифония", потому что природа текстов Щедрина принципиально отлична от природы текстов Достоевского, хотя отдельные черты полифонии, безусловно, присутствуют и в "Сказках" - к примеру, право каждого героя высказаться до конца.

    ИОГ (особенно в первом варианте) оказывается закольцованной, замкнутой на себя; как бы мы ни интерпретировали финал, история все-таки прекращает свое течение. Мир "Сказок" более открыт, в нем присутствует вектор развития, прогресса. При этом, как будет показано дальше, движется он все-таки от безвременья к безвременью - и в этом парадоксальным образом сходится и с ИОГ, и с ГГ.

    отмечалась близость щедринских сказок в большей степени к басне, чем собственно к сказочному жанру, которому в меньшей мере свойственны моральные оценки происходящего. [93] Диалогическая форма многих сказок (таких, например, как "Здравомысленный заяц" или "Карась-идеалист") справедливо сопоставлялась с аналогичными крыловскими моделями ("Ворона и Лисица", "Волк и Ягненок") - см., напр.: [Прозоров 1988: 150-151]. "Архаической формой Езоповой басни" назвал "Сказки" еще А.Н.Пыпин (цит. по: [Мысляков 1977: 158]). При этом к щедринским сказкам как нельзя лучше подходит характеристика, данная Л.С.Выготским "поэтической басне" (vs "прозаическая", т.е. риторическая): они также содержат две противоположные психологические линии, которые параллельно развиваются на всем протяжении текста и наконец в финале "в коротком замыкании [...] дают взрыв и уничтожаются" [Выготский 1997: 175]. На этой особенности композиции щедринских произведений мы еще остановимся подробнее. Пока что заметим, что, к сожалению, к анализу сказок о животных, видимо, практически неприменима методика, предложенная В.Я.Проппом в "Морфологии сказки" (см.: [Пропп 1998а: 30; Пропп 1984: 299]). Только "Ворон-челобитчик" может быть описан в пропповских терминах - что отчасти объясняется особенным положением сказки в составе цикла.

    [93] - В.Я.Пропп указывает только на две сказки о животных с элементами сатиры и аллегоризма - о Ерше Ершовиче и лисе-исповеднице; характерно, что обе имеют литературное происхождение [Пропп 1976: 51-52]. Щедрин ориентировался по крайней мере на первую из них.

    Для нашего анализа будут представлять интерес те особенности композиции и действия сказок, которые приведут нас к пониманию своеобразия щедринского мироздания. Прежде всего обращает на себя внимание преимущественная статичность "исключительную динамичность действия", свойственную фольклорным сказкам, причем "остановок в действии нет и быть не может". Статика существует или до начала событий ("Жили-были..."), или после их окончания ("И стали они жить-поживать..."). За немногими исключениями ("Самоотверженный заяц") щедринская сказка имеет обратную структуру: события обрамляют текст, служат завязкой и развязкой, основное же содержание оказывается - с точки зрения фабулы - "пустым". Форму щедринских сказок можно определить как разрастание басенной структуры до размеров сказки при сохраняющейся бедности внешнего действия. [94] В некоторых случаях исходной посылкой, матрицей служит даже не басня как фабульное повествование, а более мелкая единица - пословица ("Кисель", "Коняга"; отмечено в: [Шнеерсон 1976: 72]) или мотив (в данном случае - былинный: "Богатырь").

    [94] - Интересный анализ жанровых связей "Сказок" и басен (на основе иной методологии и с иными выводами) см.: [Тимофеева 1992].

    "полное самовыявление" персонажей в монологе или диалоге [Прозоров 1988: 150]. Название одной из сказок - "Праздный разговор" - вполне символично: в каждом конкретном случае исход диалога ясен заранее. "Вот они, диспуты-то наши, каковы!" - по словам ерша ("Карась-идеалист" [89]). [95] Функция диалога или монолога, обращенного к себе или другим - показать определенный набор свойств персонажа, судьба которого предрешена. "Момент победы в одном плане означает момент поражения в другом", - так определил Выготский [1997: 146] риторическое построение басни "Волк и Ягненок": Ягненок побеждает в споре, но именно правота приближает его к смерти. Не то у Щедрина. Агона как такового вообще не происходит, поэтому в диалоге не может быть победившей стороны (если только не считать победившим того, кто съел противника). Даже и моральная победа Карася-идеалиста (а это единственная сказка, где происходит диспут в собственном смысле слова) весьма сомнительна. Щедринский диалог существует в другом измерении. Это не спор, а демонстрация воззрений. Показательно, что хищники даже не проявляют особой активности. Сила (лиса, щука, орел) не затрудняет себя аргументами. Все происходит как бы само собой: "Щука разинула рот от удивления. Машинально потянула она воду и, вовсе не желая проглотить карася, проглотила его" [88]. Или: "Орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, плотоядны, но имеют и свое оправдание, что сама природа устроила их исключительно антивегетарианцами" ("Орел-меценат" [73]); далее в сказке "умертвия" совершаются опять же между делом. Щедрин изображает не инциденты, а закономерности, не зависящие от индивидуальной воли.

    [95] - "Сказок" указываем страницу тома XVI, кн. 1 Собрания сочинений в 20-ти т.

    Эти особенности присущи большинству сказок; тем не менее, о едином хронотопе цикла вряд ли можно говорить. Немногочисленные общие черты пространственно-временной организации сказок отмечены исследователями: писатель "всемерно расширяет географическое и художественное пространство. [...] Такое же расширение, растяжение обнаруживается во времени" [Роговер 1977: 48]. "Мифологизирующая поэтика повторений связана в сказках Щедрина с горизонтальным пространством. Разрывы его и выходы в "вертикаль" приобретают в художественном мире сказок высокую степень значимости" [Тимофеева 1998: 106].

    Своеобразие хронотопа "Сказок" проявится ярче, если мы сравним его с мирами ИОГ и ГГ. Прежде всего, мир "Сказок" лишен какого бы то ни было центра. Фокус повествования, авторская позиция всё время смещается; уже то, что читатель вынужден глядеть на события глазами то человека, то зверя, то птицы, говорит о невозможности структурировать их с какой-то одной точки зрения. Глупов и Головлево формировали свой космос-хаос, в "Сказках" же подобной силы нет: мир цикла природен"центр-периферия". Даже в тех случаях, когда место средоточия властей подразумевается, оно лишено географической определенности ("Медведь на воеводстве", "Ворон-челобитчик"). В "человеческих" сказках такие в высшей степени значимые для Щедрина локусы, как Петербург, Москва, провинциальный город, деревня, - уравнены: это не более и не менее, чем места обитания героев. Их семантический ореол явно редуцирован. Единственная географическая оппозиция, четко обозначенная, - это Россия/Европа в "Соседях". Но и здесь это не более чем отсылка к циклу "За рубежом", где то же противопоставление проведено последовательно. (Подобные отсылки, как мы уже не раз видели, типичны для Щедрина. С другой стороны, и эпизод "Торжествующая Свинья", одна из кульминаций "зарубежного" цикла Щедрина, прямо связан с идейной структурой "Сказок", о чем ниже). "Европа" в "Соседях" с легкостью может быть заменена любым другим локусом, поскольку выполняет традиционно-сказочную роль места отлучки героя.

    Концепция времени в "Сказках" будет рассмотрена далее, в связи с эсхатологическим финалом цикла.

    Еще одна категория, формирующая мир "Сказок", - это карнавал. В литературоведении уже отмечался игровой характер многих эпизодов цикла: герои то и дело "разыгрывают комедии, переодеваются, дурачат и лицедействуют". Из этого Е.С.Роговер делает совершенно правильный вывод, что писатель создает "особый маскарадно-театральный мир" [Роговер 1977: 54]. Однако в чем заключается функция этого приема, в чем специфика щедринской карнавализации, исследователь не объясняет.

    Теория Бахтина для описания цикла явно не подходит. Во-первых, исследователь подчеркивал принципиальные отличия сатирического смеха от карнавального. Во-вторых, щедринский карнавал, как представляется, ближе к тем, что описываются постбахтинскими концепциями (см., к примеру, наблюдения С.С.Аверинцева, Б.Гройса или У.Эко). [96] В-третьих, само применение бахтинской терминологии к восточнославянской "смеховой культуре" может быть допущено лишь с оговорками. Наконец, в "Сказках" следует разграничить формы карнавального поведения героев и карнавальность самого мира, что применительно к роману Рабле (как его интерпретирует Бахтин) сделать невозможно.

    [96] - "Бахтин и Щедрин" [Габунова 1997], этот вопрос вообще не рассматривается. Упоминания Щедрина в трудах Бахтина редки: соответствующий раздел статьи "Сатира" [Бахтин 1996: 33-34, 37], беглое сравнение методов Гоголя и Щедрина в ранних лекциях по истории русской литературы [Бахтин 2000: 423] и еще более краткая характеристика в "Проблеме текста" [Бахтин 1996: 323], а также анализ "обыденно-житейского циклического бытового времени" (в том числе и щедринского) в работе о хронотопе [Бахтин 1986: 280]. Показательно, что в книгах о Достоевском и Рабле Щедрин не упомянут ни разу.

    При сопоставлении двух карнавальных моделей - западно- и восточноевропейской - проблемным остается соотношение "смешного" и "страшного". Ю.М.Лотман и Б.М.Успенский предлагают противопоставление двух культур именно по принципу отношения к этим категориям: "смешно - значит не страшно" (в соответствии с утверждением Бахтина о том, что "смех [...] предполагал преодоление страха" [Бахтин 1990: 104]) vs. "смешно и страшно" [Лотман и Успенский 1977: 156]. А.Я.Гуревич корректирует теории своих предшественников: и западноевропейское "средневековое сознание" ни на минуту не расставалось "с уверенностью в абсолютности и неизбывности сил зла" [Гуревич 1981: 300] (полемика с Бахтиным: [там же: 272-278]; с Лотманом и Успенским: [там же: 324-325]). Однако и он признает, что в дьявольских образах европейцы находили "другую сторону" - посрамляемых шутов [там же: 300]; согласен Гуревич и с тем, что смех Древней Руси не был амбивалентным.

    Не будем вступать в дискуссию о том, какой именно образ нечистой силы сложился у восточных славян, - нам достаточно определить основные черты сил зла у Щедрина. В разделе 1.5 мы уже приводили определение сатаны, данное в "Современной идиллии"; очевидно, что ограниченность и ничтожество дьявола или его представителей (Угрюм-Бурчеева, Иудушки и пр.) делает их ничуть не менее жуткими.

    Известное изречение Щедрина "Смешное - это всего страшнее" [Макашин 1989: 381] в контексте письма, из которого оно взято, весьма близко гоголевскому "...Насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете". Однако щедринский афоризм можно, отвлекаясь от конкретного случая, в связи с которым он был высказан, трактовать расширительно. Именно то, что всего смешнее у сатирика, - одновременно и страшнее всего.

    Освобождение от гипнотического действия идеологем-"призраков" в мире Щедрина возможно, разумеется, и через осмеяние (гиену, согласно Брэму и Щедрину, можно отогнать одним только громким хохотом; недаром сказка "Гиена" имеет подзаголовок "поучение"). Такой смех принципиально отличен от карнавального. Но чаще у сатирика толчком к освобождению - или хотя бы осознанию происходящего - становится не смех, а стыд. Испытывает его при этом отнюдь не "карнавальный король-самозванец" ("Внизу народ на площади кипел / И на меня указывал со смехом; / И стыдно мне и страшно становилось..." [Бахтин 1979: 197]). Угрюм-Бурчеев и Орел-меценат заведомо бесстыдны (Иудушка - исключение, но он и не властвует за пределами Головлева); устыдиться надлежит тем, кто им подчиняется. Щедрин не был бы Щедриным, если бы не усомнился в действенности и такого способа освобождения - о чем прямо сказал в финале "Современной идиллии".

    "сближение некоторых сторон творчества Салтыкова-Щедрина с фольклором ошибочно. Зато у него есть общее с сатирическими сказками-повестями XVII века" (это же относится и к эпизоду суда над пискарем в "Современной идиллии"). Сопоставление, проведенное Проппом, можно расширить: "Сказки" - и творчество Щедрина в целом - обнаруживают явное сходство с тем, что Д.С.Лихачев [1997: 378] назвал "бунтом кромешного мира": "анти-мир" неожиданно становится более реальным, чем мир классически-упорядоченный. Щедрин вообще стирает между ними грань: наиболее ярким примером анти-мира является, конечно же, предельно упорядоченная утопия Угрюм-Бурчеева. Это достаточно очевидно, и нас применительно к "Сказкам" интересует не столько метод сатирика (в целом хорошо изученный), сколь те особенности миропорядка художественного мира, которые так или иначе связаны с карнавальностью.

    Все персонажи сказок делятся на две четкие группы - хищников и их жертв, что не мешает жертвам быть хищниками по отношению к более мелким тварям (проблема, подробно обсуждаемая в "Карасе-идеалисте" [84] и "Вороне-челобитчике" [214]). Соответственно, игровое поведение имеет две формы: направленную снизу вверх и сверху вниз. Ни о каком карнавальном единстве речи быть не может; на подчеркнутую деструктивность нерасчлененного коллектива (толпы) у Щедрина мы уже обращали внимание (см. раздел 1.2).

    Итак, как же играют в "Сказках" малые мира сего? [97] Как правило, им вообще не до игр, они способны только исполнять свою роль, навязанную жизнью. Так, ворона - птица, которая в щедринских аллегориях символизирует крестьянина, как раз "сословие "мужиков" представлять мастерица" ("Орел-меценат" [73]): определение в контексте "Сказок" тавтологичное, зато исчерпывающее. "Представлять", естественно, приходится перед властями. Собственно, единственная роль, которую более-менее добровольно принимают низшие - это развлекать высших. Поэтому, в частности, обреченный на съедение заяц завещает жене отдать еще не родившихся детей в цирк - все-таки обеспечение будущего ("Самоотверженный заяц" [38]), "попугаев скоморохами нарядили" [73], такую же скоморошескую функцию выполняет и "искусство" - Щедрин недаром берет это слово в иронические кавычки ("Орел-меценат" [76]). То, что у ног коршуна "кувыркались всех сортов чиновники особых поручений" ("Ворон-челобитчик" [217]), никого удивить не может. Редкие праздники, которые себе позволяют зайцы, проходят в присутствии постоянной угрозы со стороны хищников и праздниками могут быть названы с большой долей условности: "Расставим верст на десять сторожей, да и горланим" ("Здравомысленный заяц" [156]). Единственный на весь цикл пример осмеяния высшего низшими - "Медведь на воеводстве". И что же было причиной этого? "[...] Топтыгин-майор Чижика съел. Весь лес вознегодовал. Не того от нового воеводы ждали. Думали, что он дебри и болота блеском кровопролитий воспрославит, а он на-тко что сделал!" [53]. Осмеивается, таким образом, выпадение из системы - и тут уж место в иерархии значения не имеет. Карнавальная смена "верха" и "низа" в "Сказках" не происходит, но даже и случись такое чудо, оно ничего бы не изменило: "Что ж, - говорит ястреб ворону-челобитчику, - вы кормиться хотите - и мы кормиться хотим. Кабы вы были сильнее - вы бы нас ели, а мы сильнее - мы вас едим" [215].

    Фактический материал собран, однако не интерпретирован в работе: [Роговер 1977: 54-55].

    Единообразной игре подчиненных соответствуют столь же единодушные и столь же единообразные забавы начальства. Ворон "ради потехи" бьют ("Ворон-челобитчик" [210]); дятла в кандалы "нарядили" ("Орел-меценат" [78]); лиса "комедии перед [зайцем] разыгрывает" и говорит ему: "Ну, теперь давай, заяц, играть!" ("Здравомысленный заяц" [158, 161]), к другому зайцу волчата, "играючи, [...] подбегут, ласкаются, зубами стучат..." ("Самоотверженный заяц" [35]). Перед нами - игра хищника со своей жертвой, исход которой известен заранее, [98] но в принципе возможен и произвол - помилование ("- Коли не воротишься через двое суток к шести часам утра, - сказал [волк]: - я его вместо тебя съем; а коли воротишься - обоих съем, а может быть... ха-ха... и помилую!" [37]).

    [98] - Напрашивается параллель с той игрой, которую Порфирий Петрович ведет с Раскольниковым: "Он у меня не убежит, хотя бы даже и было куда убежать. Видали бабочку перед свечкой? Ну, так вот он все будет [...] около меня же круги давать, все суживая да суживая радиус, и - хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу-с, а это уж очень приятно-с, хе-хе-хе! Вы не верите?" (ч. 4, гл. V). Щедрин должен был обратить внимание на образ следователя уже потому, что тот - полный тезка героя "Губернских очерков" (образ которого Достоевский оценивал высоко).

    "Что ты, несчастный, пищишь? Ведь намного тебя я сильнее. / Как ты ни пой, а тебя унесу я, куда мне угодно, / И пообедать могу я тобой, и пустить на свободу" ("Труды и дни" Гесиода; цит. по: [Гаспаров 1971: 14]). Ср. у Щедрина об орле, поймавшем мышь: "Бежала она по своему делу через дорогу, а он увидел, налетел, скомкал и... простил!" [72].

    До амнистии не доживает практически никто, но все на нее надеются. ("- А может быть, ты и помилуешь? - вполголоса сделал робкое предположение заяц. - Час от часу не легче! - еще пуще рассердилась лиса, - где это ты слыхал, чтобы лисицы миловали, а зайцы помилование получали?" [160]). Несколько выбивается из системы сказка "Верный Трезор": купец, "искушая" (проверяя) своего сторожевого пса, "нарядился вором (удивительно, как к нему этот костюм шел!)" [131]. Трезор не поддался на соблазны, за что и был вознагражден. Но и здесь - игра хозяина с холопом, в которой последний хорошо знает свое место; впрочем, заканчивается эта сказка тем же, чем и другие, - приказом "Утопить Трезорку!" [136].

    Вряд ли следует объяснять, какие именно факты российской действительности вспоминал Щедрин, описывая эти игры: затеи Ивана Грозного и типологически схожие феномены. Очевидно, что палачи и жертвы, как сдержанно выразились Ю.М.Лотман и Б.М.Успенский, "переживают смешная лишь для одного из партнеров, если она вообще может считаться смешной" [Лотман и Успенский 1977: 160; ср.: Лихачев 1997: 360-369]. Для Щедрина единственным возможным обличьем отечественного "карнавала" было то, которое не пожелал заметить Бахтин и которое подробно рассматривают его критики [Аверинцев 1992; Гройс 1997]: смех на службе тоталитарной власти, бессудной тирании; смех, идущий от властей или толпы, но всегда направленный против человека. Первые наброски этой концепции видны уже в ИОГ: увенчание-развенчание шести градоначальниц происходит по раблезианско-бахтинской схеме, но - с типично щедринским финалом; городские беспорядки получают от начальства официальное именование: "сие нелепое и смеха достойное глуповское смятение" [VIII: 291]; ту же формулу повторяет Бородавкин, называя рай "некоторым смеха достойным местом" [VIII: 419].

    "обманщик-газетчик" из одноименной сказки. В фольклорной сказке одурачивание, напротив, приветствуется. "Герой тот, кто побеждает, безразлично какими средствами, в особенности если он побеждает более сильного, чем он сам, противника" [Пропп 1998б: 319]. Сказки о животных, отмечает фольклорист, здесь наиболее показательны.

    Мы видим, что чаемого освобождения и нового единения смех - как и все элементы карнавальной культуры - в "Сказках" не приносит; напротив, он делает более явными непримиримые противоречия мира. Этот "карнавал" более напоминает danse macabre: он лишен вечного обновления и воскресения - и, как правило, заканчивается смертью, безусловной и окончательной. В "Здравомысленном зайце", где "игровое" начало выражено наиболее явственно, жизнь и смерть вообще отождествляются: "вот оно, заячье-то житье... начинается" [160] - когда заяц понимает, что съедения не избежать.

    Этот пример напоминает нам об ИОГ, где оппозиции гротескно совмещались в одном образе и были заложены в парадигме самой истории. Снятия оппозиций, таким образом, не происходило. Градоначальники и глуповцы, несмотря на свой антагонизм, в конечном счете составляли единое целое, можно сказать, один организм. В "Сказках" мы находим оппозиции не менее глобальные, но, как правило, еще более жесткие. [99] Оппозиции эти абсолютно не поддаются преодолеть, перейдя на другой уровень. Это можно показать на примере одной из наименее изученных сказок - "Добродетели и Пороки".

    И в этом еще одно отличие щедринских сказок от фольклорных, которые, по К.Леви-Строссу [1998: 441], представляют собой "мифы в миниатюре, где те же самые оппозиции переведены в более мелкий масштаб [...]".

    "Коняге", показала те изменения, которым подверглась мифологическая структура и продемонстрировала, как Щедрин художественно исследует "структуру мифа и стоящий за нею тип сознания". "Добродетели и Пороки" отличаются от "Коняги" - и большинства других сказок - не только подчеркнутой аллегоричностью, но и тем, что в них наиболее четко противопоставлены два способа преодоления противоречий - можно сказать, две техники "бриколажа".

    Первый способ преодоления противоречий - классический, по Леви-Строссу. Между антагонистическими явлениями (Добродетелями и Пороками) возникает медиатор, дитя Смирения и Любострастия, имя которому - Лицемерие, после чего обе стороны начинают жить в свое удовольствие, ничего не стыдясь ("Впервые Добродетели сладости познали, да и Пороки не остались в убытке" [50]). Однако в сказке есть и другое средство разрешения противоречия, предложенное Иванушкой-Дурачком. Напомним, что в сказках "Дурак", "Богатырь" и ненаписанном "Паршивом" "дурачок" воплощает чистоту сердца и здравый смысл. Вот совет Иванушки: "[...] ведь первоначально-то вы все одинаково свойствами были, а это уж потом, от безалаберности да от каверзы людской, добродетели да пороки пошли. [...] А вы вот что сделайте: обратитесь к первоначальному источнику - может быть, на чем-нибудь и сойдетесь!" [45]. В финале автор (рассказчик?) полностью соглашается с Иванушкой, утверждая, что это было бы "гораздо естественнее" [50], чем продолжение вражды.

    "идеологических корректировок", о которой было сказано ранее. Возврат на стадию "свойств" означает возврат к первоначальной - возможно, досоциальной - человечности. Но в то же время это и возврат к дочеловеческому, животному состоянию. Такой вывод никоим образом не следует из текста сказки "Добродетели и Пороки", даже как будто противоречит ему, - но вот слова автора из сказки "Гиена": "[...] ведь у зверей вообще ни добродетелей, ни пороков не водится, а водятся только свойства" [195]. Можно ли на основе этого сделать вывод, что разделение свойств на добродетели и пороки есть неизбежное зло, связанное с человеческим существованием (юродивый - это не совсем человек)? Или же отказ от разделения свойств на полярные "лагеря" окажется переходом к иному, высшему состоянию человека и общества?

    Судя по сказке "Добродетели и Пороки", Щедрин все же склонялся ко второму ответу, а "Гиена" есть напоминание - или предупреждение - о том, что желаемый результат может обернуться иной стороной. Вспомним, что глуповцы, оставленные в покое градоначальниками, тоже превратились в животных, - но это не значит, что благоприятный исход невозможен.

    Итак, в мире "Сказок" единственное решение конфликта - это выход на другой уровень, на котором данная оппозиция не будет значимой. Мысль эта прямо выражена только в "Добродетелях и Пороках", однако можно убедиться, что и в других произведениях противопоставлены два способа решения конфликтов. Один, ложный, заключается в поиске среднего звена между противостоящими сущностями, другой, истинный, - в выходе за пределы существующей системы оппозиций. Первый тип осуждается в "Здравомысленном зайце", "Премудром пискаре", "Вяленой вобле", "Либерале", "Деревенском пожаре". Так, заяц предлагает организовать планомернее поставки провианта (тех же зайцев) для волков; пискарь ради спасения выпадает из жизни - не живет и не умирает; вобла провозглашает принцип "не растут уши выше лба, не растут!"; либерал действует "применительно к подлости"; деревенский батюшка пытается успокоить ропот погорельцев [100] и т.д. О втором типе снятия оппозиций, который утверждается в "Вороне-челобитчике" и "Рождественской сказке", будет сказано далее...

    "Кто дал? - Бог! [...] Кто взял? - Бог!" [183]. Далее батюшка прямо говорит об Иове, который "не токмо не возроптал, но наипаче возлюбил Господа, создавшего его" [185]. Понятно, что пересказ этот неточен и тенденциозен. Щедрин неявно уподобляет священника друзьям Иова, которые пытались его утешить и тем вызвали гнев Божий.

    Насильственные действия желаемых результатов также не приносят: мужики могут поднять Топтыгина на рогатину ("Медведь на воеводстве"), но изменит ли это хоть что-нибудь? Скорее, тут в действие вступает тот механизм регулирования популяции (природной или социальной, безразлично), о котором Щедрин говорил еще в "Письмах из провинции": сова и волк могут промахнуться и погибнуть. "Тем не менее [...], несмотря на подобные гибельные последствия и несомненные свидетельства о том истории, ни одна сова в мире до сих пор не останавливается подобными соображениями, но все они продолжают производить нападения на зайцев тем самым порядком, какой указывает инстинкт" [VII: 12]. [101]

    [101] - На "скрижали Истории" заносятся и прискорбные повести о сменяющих друг друга Топтыгиных ("Медведь на воеводстве" [50]). Никто на этих рассказах ничему не учится, хотя "сам Лев Истории боится..." [58].

    "Добродетелях и Пороках" легко усмотреть просветительские иллюзии, в самом деле свойственные Салтыкову: конфликт вызван незнанием. Однако мысль Щедрина более сложна. Лейтмотивами "Сказок" служат идеи необходимости и

    Именно этот аспект "Сказок" вызвал в свое время нарекания критиков и литературоведов. Так, например, С.А.Макашин [1989: 388] писал: "Салтыков механически переносит биологический детерминизм [...] на объяснения социальной жизни и сознания человека. [...] Этот механический перенос вступает в противоречие с многопричинностью и многосложностью, а главное - сознательностью поведения человека в социальной жизни. Салтыков не был историческим материалистом. Решение и этого вопроса он не нашел".

    Действительно, социальная структура превращается у Щедрина в элементарную пищевую цепочку - или, по словам П.Вайля и А.Гениса [1991: 150], "социальная лестница повторяет эволюционную". Отсюда недалеко и до ярлыка "социальный дарвинизм". Кстати, это осознавал и сам Щедрин: систему подавления и уничтожения "хищниками" слабейших существ он назвал "тем же дарвинизмом, только положенным на русские нравы" [VII: 134]. [102] В качестве подтверждения этой мысли напомним приведенные выше слова о антивегетарианстве орлов. Напомним и циничные слова ерша: "Разве потому едят, что казнить хотят? Едят потому, что есть хочется - только и всего" ("Карась-идеалист" [83-84]).

    Процитированный очерк "Хищники" (1869) чрезвычайно важен для понимания "Сказок".

    "Естественное" и "социальное" у Щедрина настолько тесно связано, что трудно сказать, какое из этих начал является определяющим. В "человеческих" сказках "естественное" равняется социальному: "Это не хищники, а собственники!" - восклицает Прокурор ("Недреманное око" [137]); обратное утверждение (не собственники, а хищники) также верно. Эта "природность" социальной жизни и мучает Крамольникова: "Неужто в этом загадочном мире только то естественно, что идет вразрез с самыми заветными дорогими стремлениями души?" [204]. [103] Еще один пример характерного для Щедрина саркастического смешения этики и биологии: "[...] из всех хищников, водящихся в умеренном и северном климатах, волк всего менее доступен великодушию" ("Бедный волк" [39]).

    [103] - Следует отметить, что в конце XIX века слово "инстинкт", видимо, чаще применялось к человеку, чем в наше время. А.М.Скабичевский [1906: 292] так характеризует состояние Щедрина после закрытия "Отечественных записок": "[...] глубоко оскорбленный в своих гражданских чувствах и лучших человеческих инстинктах".

    "биологию" для большей наглядности прибегал не один только Щедрин. Во-первых, его концепция явно противостоит руссоистским теориям "естественного человека": в мире "Сказок" наиболее естественен "дикий помещик" (впрочем, обратное состояние - "нарочитое искоренение естества", как было сказано об Угрюм-Бурчееве, - не лучше). В народнической пропаганде нередкими были призыве наподобие следующего: "Идите в народ и говорите ему всю правду до последнего слова, и как человек должен жить " [Агитационная литература 1970: 86] (указано в: [Иванов 1983: 34]).

    В.И.Базанова [1966: 38-39] приводит слова С.М.Степняка-Кравчинского из очерка "С.И.Бардина" (1883): "Не виноват зверь, истерзавший прохожего; на то он и зверь. Виноват тот, кто дает ему волю, зная его натуру. Зачем винить тупого деспота, когда виноваты вы, поддерживающие деспотизм, вам ненавистный..." [Степняк-Кравчинский 1958: 573]. Параллель с "Бедным волком" или "Медведем на воеводстве" действительно яркая. Но необходимо подчеркнуть и различие между концепциями Степняка и Щедрина. Для первого важна неподвижность правящей верхушки, ее неспособность к изменениям; в этом смысле она действительно не несет ответственности за свои действия. Но Щедрин доводит мысль до конца, распространяет "зоологические" характеристики на всю систему социума и мироздания.

    "Сказках" исповедует "Здравомысленный заяц": "Всякому, говорит, зверю свое житье предоставлено. Волку - волчье, льву - львиное, зайцу - заячье. Доволен ты или недоволен своим житьем, никто тебя не спрашивает: живи, только и всего" [155]. И как бы зайцы ни "претендовали", - "от этого нас есть не перестанут" [155]. Впрочем, как можно увидеть, объектом сатиры здесь является не сама теория, в основе своей справедливая (зайцев действительно никто есть не перестанет, что и подтверждает финал сказки), но практические выводы из нее - пассивность, покорность и даже готовность поставлять на съедение необходимое число особей. Немаловажно и то, что сказка отчасти автобиографична: "Никогда я не был так болен. [...] - признавался Щедрин в частном письме. - Смерть у меня не с косою, а в виде лисицы, которая долго с зайцем разговаривает и, наконец, говорит: ну теперь давай играть" [XX: 183]. Автокомментарий выводит "Здравомысленного зайца" из социальной плоскости.

    Г.В.Иванов предположил, что на формирование концепции Щедрина повлияли "Письма о правде и неправде" Н.К.Михайловского, который писал: "Борьба за существование есть закон природы (хотя это далеко неверно). И, как закон, я, во имя правды, должен его признать. Но внутренний голос, голос совести во имя Правды же (и в этом трагизм) щемящей болью протестует против каждого практического шага, сделанного на основании этого закона природы" (цит. по: [Иванов 1983: 35-36]).

    К тем же выводам пришел и Крамской, прочитав сказку "Карась-идеалист", которую он назвал "высокой трагедией". "Тот порядок вещей, который изображен в вашей сказке, - писал он Щедрину, - выходит, в сущности, порядок - нормальный" [Крамской 1888: 499]. Главный герой сказки "Приключение с Крамольниковым", почувствовавший, что его не существует, "ни разу не задался вопросом: за что. [...] Он даже не отрицал нормальности настигшего его факта, - он только находил, что нормальность в настоящем случае заявила о себе чересчур уже жестоко и резко" [201]. Отметим, что те же чувства испытывают и герои Кафки. Сходство доходит до текстуальных совпадений: "Однажды утром, проснувшись, Крамольников совершенно явственно ощутил, что его нет" (197). - "Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое". Но Щедрин социальные закономерности превращает в законы бытия, а Кафка социум выстраивает согласно мировым законам. [104]

    [104] - "Приключение с Крамольниковым" был еще в 1895 г. переведен на немецкий язык.

    "философию фатальности взаимного пожирания" [Скабичевский 1906: 308] повлиял и тот "первоисточник", который просвечивает едва ли не сквозь каждый текст сатирика: Библия. "Какое общение у волка с ягненком? Так и у грешника - с благочестивым. Какой мир у гиены с собакою? И какой мир у богатого с бедным? Ловля у львов - дикие ослы в пустыне, так пастбища богатых - бедные" (Сирах 13: 21-23). Но этот отрывок, как и другие пессимистические строки Ветхого Завета, смягчен общим контекстом, чего, разумеется, нет у Щедрина.

    Моделью мира сказок в целом оказывается жуткая чащоба из "Медведя на воеводстве": "Ни разу лес не изменил той физиономии, которая ему приличествовала. И днем и ночью он гремел миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие - победный клик. И наружные формы, и звуки, и светотени, и состав населения - все представлялось неизменным, как бы застывшим. Словом сказать, это был порядок, до такой степени установившийся и прочный, что при виде его даже самому лютому, рьяному воеводе не могла прийти в голову мысль о каких-либо увенчательных злодействах [...]" [58-59]. Любые организованные сверху "злодейства" оказываются бессмысленными, поскольку они происходят и без инициативы властей, по ходу жизни; "увенчать" же их - превзойти или прекратить, - невозможно. Мнение автора прямо не высказано, а вот точка зрения власть предержащих сформулирована четко: "[...] хотя в таком "порядке" ничего благополучного нет, но так как это все-таки "порядок" - стало быть, и следует признать его за таковой" [58]. "Подавляющий порядок вещей" видит в жизни и Крамольников [204]. Также и в рассказе "Имярек" (цикл "Мелочи жизни"), созданном вскоре после "Сказок", герой, alter ego автора, "вообще не признавал ни виновности, ни невиновности, а видел только известным образом сложившееся положение вещей" [XVI.2: 314]. Прекраснодушный карась полагает, что "тьма, в которой мы плаваем, есть порождение горькой исторической случайности" [81]; Щедрин с этим согласился бы, - но в его мире все "случайности" (особенно исторические) глубоко закономерны.

    Одно несомненно: за пределы системы не может вырваться никто - и речь не должна идти только о "представителях власти". И карась-идеалист, как язвительно указывает ерш, не может отказаться от поедания ракушек, оправдываясь тем, что "они, эти ракушки, самой природой мне для еды предоставлены" и "у ракушки не душа, а пар" [84]. Два "мысленных эксперимента", поставленных писателем, только подтверждают неутешительные выводы: ни бедный волк, в котором проснулась совесть, ни Иван Богатый, как будто искренне стремящийся помочь Ивану Бедному ("Соседи"), не могут изменить своей природе. В "Соседях" же Щедрин - вернее, очередной дурак-мудрец Иван Простофиля - находит точное определение причины бед: "Оттого, что в плант так значится. [...] И сколько вы промеж себя не калякайте, сколько не раскидывайте умом - ничего не выдумаете, покуда в оном плант так значится" [154-155]. В определенном смысле таким "плантом", воплощением мирового закона оказывается сама книга "Сказок". Возможно, речь должна идти о скрижалях Истории, упоминаемых в "Медведе на воеводстве" [50] и (косвенно) "Вяленой вобле" [72]. М.А.Шнеерсон [1976: 72-73] и А.К.Базилевская [1979: 55] обращают внимание на роль пословиц в "Сказках": они воплощают "пошлый опыт - ум глупцов" (Некрасов); благонамеренной пословицей щеголяет вяленая вобла; коняга "живет себе смирнехонько, весь опутанный пословицами" [175]; пословицы определяют миросозерцание жителей Пошехонья ("Приключение с Крамольниковым" [200]); в позднейшем цикле "Мелочи жизни" "упорное следование по пути, намеченному пословицами и азбучными истинами", названо "печальным недомыслием" [XVI.2: 146]. Пословицы поддерживают мировые устои, а следовательно - являются частью того же мрачного "планта".

    "Благонамеренных речах" Щедрин рассуждал о "поразительной простоте форм", до которой "доведен здесь закон борьбы за существование", и делает вывод, послуживший основой для "Карася-идеалиста": "Горе "карасям", дремлющим в неведении, что провиденциальное их назначение заключается в том, чтобы служить кормом для щук, наполняющих омут жизненных основ!" [XI: 122]. "Провиденциальность" и стала главным объектом исследования в "Сказках". Выход за пределы цепи непрерывного пожирания должен представлять собой не просто частное изменение в поведении индивида (волка, карася) или группы (хищников), - необходима радикальная перестройка всего мира. В "Сказках" этот космический переворот осмысляется как приход Правды в мир.

    Проблема образа Правды у Щедрина сложна и, вероятно, не имеет однозначного решения. Отметим, что писатель не устает подчеркивать относительность правды и лжи в мире. "Что истина, что обман - все равно, цена грош", - к такому выводу приходит рассказчик, поскольку "и истина в цене упала с тех пор, как стали ею распивочно торговать" ("Обманщик-газетчик..." [61]). В повседневности "не было ни правды, ни неправды, а была обыкновенная жизнь, в тех формах и с тою подкладкою, к которым все искони привыкли" ("Рождественская сказка" [225]). И, разумеется, "кто одолеет, тот и прав" ("Ворон-челобитчик" [214]).

    "Личные правды" возникают в результате "розни" и "свар", поскольку "никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет..." ("Ворон-челобитчик" [218]). Вновь речь должна идти о разрешении противоречия на ином уровне: в финале "Ворона..." предсказано явление "настоящей, единой и для всех обязательной Правды", которая "придет и весь мир осияет" [218]. Многие критики и литературоведы полагают "обязательную Правду" тоталитарной, но сказка содержит ясное и недвусмысленное объяснение: "Ежели кто об себе думает, что он правду вместил, тот и выполнить ее должен; а мы, стало быть, не можем выполнить - оттого и смотрим на нее исподлобья" [218]. Единую Правду невозможно будет проигнорировать, ее требования нравственны и поэтому естественны для любой живой души.

    "Настоящая Правда" прежде всего антропологична: она касается положения человека в мире и, более того, "естественно вытекает из всех определений человеческого существа" ("Приключение с Крамольниковым" [201]). Максимальным приближением к ней является христианская этика. "Свет придет, и мрак его не обнимет", - недаром этот парафраз Евангелия (Ин. 1.5) был символом веры Крамольникова [201] (те же слова звучат и в "Христовой ночи" [208]).

    "Рождественской сказки", "Баран-непомнящий"). [105] Следование законам Правды грозит смертью: "Умру за правду, а уж неправде не покорюсь!", - восклицает мальчик - и умирает ("Рождественская сказка" [222]); "за правду", "христовым именем" уходят "по этапу" [там же, 225]; провозгласив свой символ веры ("А еще ожидаю, что справедливость восторжествует" [87]), гибнет карась-идеалист. Пожалуй, в "Сказках" нет столь же яркого образа, как в цикле "За рубежом" - Торжествующая Свинья возмущена самой мыслью о том: что "есть какая-то особенная правда, которая против околоточной превосходнее?"; она хватает Правду и "начинает чавкать" [XIV: 201].

    [105] - В "Здравомысленном зайце" вскользь брошено сравнение: заглавный герой "из конца в конец бегал, словно мужик-раскольщик, "вышнего града взыскуя"" [160]: лишнее подтверждение того, насколько этот образ важен для Щедрина - а равно и того, что в мире "Сказок" вышнего града нет.

    ИОГ и ГГ"Христова ночь", "Ворон-челобитчик" и "Рождественская сказка") предсказывают будущее и определяют парадигму текста. Воскресение Христово (в "Христовой ночи") знаменует появление Правды, которая никогда не была "побеждена Неправдою" [219], хотя мнение, что "Правда - у нас в сердцах" в рассказе "Путем-дорогою" отдано "начетчику" [192] (ср. о "богословах и начетчиках" в "Христовой ночи" [208]). [106] Мужики полагают, что Бог Правду "на небо взял и не пущает" [191]: очевидная отсылка к "Голубиной Книге", в которой изображена борьба Правды с Кривдой (на этот духовный стих ссылались также Михайловский и Степняк-Кравчинский). "При последнем будет при времени, / При восьмой будет при тысяци, / Правда будет взята Богом с земли на небо, / А Кривда пойдет она по всей земли, / По всёй земли, по всёй вселенныя, / По тем крестьянам православныим, / Веселится на сердца на тайныя; / Кто делает дела тайныя, / От того пойдет велико беззаконие" [Стихи духовные 1991: 36-37].

    [106] - За неимением места мы не говорим о полемическом аспекте "Сказок". Впрочем, он подробно рассмотрен в щедриноведении ("Путем-дорогою" - проповедь Толстого; "Самоотверженный заяц" - "Порука" Шиллера; "Кисель" - "Овсяный кисель" Жуковского; "Добродетели и Пороки" - "Отцы пустынники и жены непорочны" Пушкина и пр.).

    Излишне напоминать, что религиозность Щедрина внецерковна. Ортодоксальная правда противопоставлена реальному человеческому страданию в "Деревенском пожаре", отчасти - в "Путем-дорогою" и "Рождественской сказке". В сказке "Архиерейский насморк" антиклерикализм Щедрина доходит до гротескного и логического завершения: писатель рассказывает о некоем митрополите, который бежит в Синод, "шею вытянул, гриву по ветру распустил, ржет, гогочет, ногами вскидывает. Попался Бог по дороге - задавил" [XIX.2: 320]. Очевидно, что Церковь, по мнению Щедрина, давно отреклась от Правды.

    "жизнодавец и человеколюбец, ибо в нем источник добра, нравственной красоты и истины. В нем - Правда" ("Рождественская сказка" [219]). В то же время на Бога ссылаются хищники в подтверждение своих прав; соловей поет "про радость холопа, узнавшего, что Бог послал ему помещика" ("Орел-меценат" [76]); "Слава Богу! кажется, жив!" - дрожа, думает премудрый пискарь [33]. Подобные примеры псевдорелигиозной фразеологии мы уже видели в ИОГ; но есть и более сложные случаи. Бог по молитве мужиков избавляет их от "дикого помещика" [24], - но полиция их вовремя ловит, оказываясь, таким образом, сильнее Всевышнего. "Бог в помощь, робята!" - желает исправник Шипящев тем же мужикам, которые "с готовностью" исполняют всё, что от них требуется и даже "сверх того" ("Деревенский пожар" [188]). В "Крамольникове" Бог - только синоним случая: "[...] пронесет Бог - пан, не пронесет - пропал" [200]. В отличие от князя мира сего, Бог как будто бессилен, и далеко не каждая душа слышит Его голос.

    Но именно Высшая Правда возвращает природу к должному состоянию, делает законы естества естественными "не судимы" ("ибо выполняете лишь то, что вам дано от начала веков" [207]), и провозглашает: "Пускай ее [природы] законы будут легки для вас" [207].

    Центральное событие мировой истории выстраивает временнэю перспективу:

    - древнейшие времена ("- Разве это правда? [...] - Правда не правда, а так испокон века идет" - "Рождественская сказка" [223]; "незапамятные времена" - из эпиграфа к "Барану-непомнящему" [166]). Без Правды "вселенная представляет собой вместилище погубления и ад кромешный" ("Христова ночь" [208]);

    "пришла в мир Правда" ("Рождественская сказка" [218]);

    - размытое настоящее время, когда жизнь продолжается по-прежнему, но теперь человек осознает, что Правда существует; это языческое время циклично, что убедительно показала Г.Ю.Тимофеева [1998: 100-103] на примере "Коняги". "Нет связи между вчерашним и завтрашним днем!" ("Приключение с Крамольниковым" [200]). Естественно, что мир "Сказок", так же, как и мир ИОГ"[...] известно было еще, что дятел на древесной коре, не переставаючи, пишет "Историю лесной трущобы", но и эту кору, по мере начертания на ней письмен, точили и растаскивали воры-муравьи. И, таким образом, лесные мужики жили, не зная ни прошедшего, ни настоящего и не заглядывая в будущее. Или, другими словами, слонялись из угла в угол, окутанные мраком времен" ("Медведь на воеводстве" [56]);

    - неопределенное будущее, когда Правда "придет и весь мир осияет" [218]; до той поры "нет Правды для нас: время, вишь, не наступило!" [191]

    Эта метаисторическая перспектива куда более ортодоксальна, чем картина мира "Сказок" в целом. История, как надеялся карась-идеалист, станет "повестью освобождения" [82]. Перспективой "Сказок", как и ИОГ, оказывается Апокалипсис; прогресс оборачивается путем из мифа в миф ("из царства необходимости в царство свободы", от жесткой предопределенности - в мир общей правды). Приход Правды в мир станет "будет... как древле" ясно звучит в сказке "Гиена": "гиенство" будет медленно исчезать, "покуда, наконец, море не поглотит его, как древле оно поглотило стадо свиней" [197]. [107]

    [107] - Щедрин наверняка помнил, что евангельские слова о бесах, вошедших в стадо свиней и утонувших в озере, Достоевский взял эпиграфом к скандальному роману (см.: [Борщевский 1956: 353-354]). Оба писателя считали Россию "одержимой", хотя и не могли согласиться в том, кого же считать бесами.

    В "Сказках" приглушенно звучит парадокс, сформулированный в финале ГГ"Христовой ночи" Христос воскрешает Иуду, и проклятый предатель начинает вечно бродить по земле, "рассевая смуту, измену и рознь" [210] (недаром Лев Толстой считал финал сказки "нехристианским" - см. [XVI.1: 427]). Щедриноведы не обратили внимания на то, что Иуда присутствует в "Сказках" собственной персоной, хотя и не назван по имени; это - "обманщик-газетчик". В более ранних "Письмах к тетеньке" публицист, торгующий истиной, назван прямо, и зовут его - Искариот. "Не тот, впрочем, Искариот, который удавился, а приблизительно" [XIV: 396]. "Приблизительный" Иуда, который не удавится никогда, но дело свое продолжает, - образ, столь же важный для "Сказок", сколь и для ГГ. Другой журналист, действующий в цикле, - сам Отец Лжи ("Добродетели и Пороки" [48]): Щедрин имел в виду Каткова, но в данном случае это значения не имеет. "Отец лжи" - Сатана - упоминается и в "Рождественской сказке" [219]. До окончательного торжества Правды сохраняется биполярность мира, вечная борьба и вечные взаимопереходы двух начал.

    В творчестве Щедрина "грядущие перспективы", если воспользоваться булгаковским выражением, всегда двусмысленны. Смерч, завершающий историю Глупова, интерпретировался в литературоведении с прямо противоположных точек зрения, - автобиографический же герой "Мелочей жизни" вообще не верит, что "явится в свое время "вихрь" и разнесет все недоразумения" [XVI.2: 314]. [108]

    [108] -

    "Сказках" такая надежда есть. Это - надежда на ребенка, в душе которого сохранилась совесть. "И будет маленькое дитя человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия" ("Пропала совесть" [23]). Спасение через суд совести обещает "людям века сего" и Христос [208-209]. Впрочем, и тут писатель сомневался: "Какая может быть речь о совести, когда все кругом изменяет, предательствует? На что обопрется совесть? на чем она воспитается?" ("Приключение с Крамольниковым" [200]).

    Щедрин ясно видел, куда движется его страна: "Что такое человек? Прежде говорили, что человек смертен. Ныне прибавляют: и сверх того подлежит искоренению" (черновик "Писем к тетеньке" [XIV: 648]) Но, несмотря ни на что, писатель прозревал в будущем "восстановленный человеческий облик, просветленный и очищенный" ("Приключение с Крамольниковым" [200]). Надежду эту исповедовали и те, кто продолжил щедринскую традицию в ХХ веке: больше надеяться было не на что.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10