• Приглашаем посетить наш сайт
    Чулков (chulkov.lit-info.ru)
  • Тюнькин К. И.: Салтыков-Щедрин. Глава 4. Часть 5.

    Глава 1: 1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    Глава 9: 1 2 3 4
    1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография

    Итак, Салтыков только что вернулся в Вятку из своих поездок с ревизиями, а сарапульский городничий фон Дрейер при внезапном "строгом обыске" в доме мещанина Тимофея Смагина арестовал укрывавшегося в старообрядческих скитах Пермской губернии и давно разыскивавшегося властями беглого крепостного человека, мастерового уральских заводов Анания Ситникова. В своем рапорте вятскому губернатору городничий доносил, что этот самый Ситников (раскольничий "старец"-"черноризец", "лжеинок", по официальной терминологии) играл очень важную роль в старообрядческой среде, будучи связан не только с русскими, но и с заграничными центрами раскольничества в Болгарии и Турции.

    13 октября в канцелярии вятского губернатора - по рапорту сарапульского городничего - и было начато дело, ведение которого через два дня по получении рапорта и было поручено советнику Губернского правления коллежскому асессору Михаилу Салтыкову.

    Салтыкову и раньше не раз приходилось заниматься делами, касавшимися раскольников, начиная еще с одного из первых, порученных ему, - о раскольничьем браке (раскольники отрицали браки, совершенные по православному церковному обряду, в свою очередь, государство и церковь не признавали раскольничьих браков). И он хорошо знал, сколь такие дела беспокойны даже с нравственной точки зрения, ибо ему, конечно, не была сочувственна политика насильственных преследований за убеждения - пусть нелепые, темные, средневековые. Правда, в статье шестидесятой Устава о предупреждении и пресечении преступлений, которой и должен был руководствоваться Салтыков в своей следовательской деятельности, говорилось, что "раскольники не преследуются за мнения их о вере, но запрещается им совращать и склонять кого-либо в раскол свой... и вообще уклоняться почему-либо от наблюдения общих правил благоустройства, законами определенных". Итак, разрешалось иметь "мнения", но не разрешалось их распространять. Но поди разбери, где эта граница между принадлежностью к "старой вере" и "совращением" в нее. Ведь раскольники имели свои моленные со старинными, дониконовского письма, иконами, со старопечатными книгами. Моление перед этими иконами или чтение этих книг, что это - приверженность к старой вере или совращение в нее? Салтыков, конечно, понимал, что ему придется иметь дело и с крестьянами-старообрядцами и преследовать их, а это не только вызывало его внутренний протест, но и было делом опасным в самом прямом смысле слова. Найди-ка барина-чиновника в лесных чащобах под все скрывающим бездонным снежным покровом вятских лесов или в липких объятиях смрадных болот. Да и со служебной точки зрения здесь подстерегала опасность или получить нагоняй за нерасторопность и упущения, или, напротив, "зарваться", как скажет он потом, проявить чрезмерное усердие - при его строгом понимании служебного долга и "закона" и его вспыльчивом, бурном характере. Ведь предстояло и обыскивать, и допрашивать, и арестовывать, за что - за действительные преступления или всего лишь несогласие с обрядами великороссийской православной церкви? И кого - убийц и фальшивомонетчиков, или ветхих старух, доживавших в разоренных скитах? И, наконец, почему столь упорно, столь цепко держатся раскольники за свою "старую веру"? Может быть, именно потому, что они лишены возможности открыто исполнять свои обряды?

    Салтыков был охвачен противоречивыми чувствами, когда в качестве следователя приступил к допросам "мещанина" Тимофея Смагина и "мастерового" Анания Ситникова. Что хотел, что мог и что должен он был узнать от этих странных, казавшихся ему, просветителю и социалисту, почти дикими, бородатых людей, выходцев из далекого семнадцатого столетия, смотревших на него мрачным, озлобленным взглядом?

    "тюремного замка"; от этого фанатизма, лжи и насилия. Пусть сам городничий фон Дрейер (о, этот ревнитель православия!) и занимается делом, которое затеял, несомненно, затем, чтобы выслужиться. Что за невидаль - изловить двух раскольников, когда и Вятская, и Пермская губернии ими, так сказать, кишмя кишат! Не веря в какой-либо реальный результат всех этих расследований и преследований, да, в сущности, и не сочувствуя им, тем не менее и расследовать и преследовать - погрузиться в этот бездонный омут, тяжкое наследие многих веков российской жизни, в котором причудливо и почти фантастически сочетались социальный гнет, умственная темнота и невежество, религиозная нетерпимость, уголовные деяния, насилие власти и в то же время - протест угнетенных, страстная жажда "божьей правды", социальной справедливости, нравственного подвига во имя истинно христианского жития? Распутывать всю эту веками сплетавшуюся сеть, раскинувшую свои нити и узлы на огромное пространство от Волги до Урала, разбираться в этом неестественном "конкубинате" уголовщины и жажды духовного подвига - значило на многие месяцы обречь себя на физические и нравственные муки, даже на опасности, угрожавшие жизни, отказаться от так или иначе сложившегося быта, да, в конце концов, войти в такие денежные издержки, которые не покрывались ни чиновничьим жалованием, ни "содержанием", получаемым от маменьки. Салтыков настоятельно просит освободить его от ведения дела, которое, как пишет он в первом же своем "весьма секретном" рапорте губернатору, "при ближайшем рассмотрении его, не имеет той важности, в какой представилось с первого взгляда". Губернатор согласился было отозвать Салтыкова, но предписание министра внутренних дел заставило его переменить решение. И Салтыкову, как "чиновнику, заслуживающему полного доверия" (а таким, по мнению министра, должен быть следователь по этому сложному делу), то есть чиновнику деловому, честному и, главное, бескорыстному, - Салтыкову пришлось подчиниться. Оставив дом на Воскресенской улице, заботливого крепостного дядьку Платона, строптивого, но верного и услужливого дворового человека Григория, сопровождаемый письмоводителем и солдатом-жандармом для охраны, Салтыков надолго покидает Вятку.

    При аресте у "расколоучителя" "старца" Анания были найдены различные старообрядческие сочинения, старые книги дониконовской печати, многие любопытные документы и среди них - переписка раскольников, рисовавшая многие стороны их повседневного быта, их сокровенных отношений, их особенного мира, скрытого от глаз непосвященных, полного тайн и загадок.

    Обнаруженные у Ситникова книги, рукописи, а главное, переписка с несомненностью свидетельствовали о его причастности к совращению, что сурово наказывалось. Это обстоятельство, вероятнее всего, и побудило раскольничьего "старца" развязать язык, раскрыть связи, назвать имена. Можно предположить, что сыграло свою роль и еще одно - отпадение Ситникова от старой веры, старообрядчества, ибо где ты, истинная "вера", где вы, страстотерпцы и мученики вероучения. ("Рушилась старая вера... все это обман один сделался в руках нечестивых", - говорит порвавший с расколом герой рассказа Салтыкова "Старец" - "Губернские очерки").

    На страницах "Губернских очерков" впоследствии появится "благонамеренный" следователь Филоверитов, который, по его собственным словам, не имея никаких личных видов, доискивался лишь одного - истины. "Губернские очерки" писались тогда, когда Салтыков, наученный собственным богатым опытом, уже не мог не относиться враждебно-иронически к таким "надорванным", лишенным чутья реальной жизни, чуждавшимся "живого материала" чиновникам - "искателям истины" (иронический смысл вложен и в фамилию следователя, что в переводе означает - "любящий истину"). Однако и сам Салтыков в своей следовательской практике преследует подобную же цель - установить истину, точно и строго придерживаясь не только буквы, но и духа закона. Он предпринимает многочисленные обыски в домах прикосновенных к старообрядчеству сарапульских мещан и купцов, оговоренных Ситниковым. Он опять спешит в Глазов, трясется в увязающих по ступицу в осенней грязи телегах и бричках, колесит по окрестным лесам в поисках запрятавшихся в глухих дебрях раскольничьих скитов, обителей и келий. Дело Смагина - Ситникова все разрастается, принимая почти неслыханные размеры. Энергичный следователь не только допрашивает и обыскивает, но берет под стражу, заключает в остроги старообрядческих "лжеиноков", "лжепопов", и "лжеиерархов". Обнаруживались не всегда приглядные тайная тайных раскольничьего мира, нити потянулись далеко за пределы Вятской губернии.

    Не однажды оказывалось, что под покровом благочестия и "старой веры" скрывались не только молельни, но и станки для печатания "мягкой деньги" - дела, действительно противные "общим правилам благоустройства, законами определенным", то есть попросту говоря - дела уголовные.

    "Мне поручили весьма важное дело о раскольниках, и придется мне ездить много и далеко, поручение это очень лестно, потому что оно от министра, но и очень тяжело, потому что я должен буду шляться по лесам и рискую даже жизнью". Поздравляя брата с праздниками Рождества и Нового года, он задается вопросом: "Где-то мне придется встретить их?" - и с горечью пророчествует: "Быть может, в лесах Чердынских".

    В рождественский сочельник, в ночь с 24 на 25 декабря 1854 года ехал Салтыков по большому коммерческому тракту от Сарапула к Усть-Деминской пристани. Он направлялся в губернский город Пермь и Чердынский уезд Пермской губернии.

    Снег то медленно опускался сплошной косой пеленой мимо быстро катившейся кибитки, усыпляюще мерно постукивавшей передком на выбоинах наезженного тяжелыми возами тракта, то вдруг снежная пелена прорывалась, и сверкавшая голубизной луна освещала узкую ленту дороги, стены заваленных снегом лесов, ярко белых по одну руку и каких-то черно-сине-зеленых - по другую; "колокольцы, привязанные к низенькой дуге коренника, будили оцепеневшую окрестность то ясным и отчетливым звоном, когда лошади бежали рысью, то каким-то беспорядочным гулом, когда они пускались вскачь; по временам этот звон и гул смешивался с визгом полозьев, когда они врезывались в полосу рыхлого снега, нанесенную внезапным вихрем; по временам впереди кибитки поднималось и несколько мгновений стояло недвижно в воздухе облако морозной пыли, застилая собой всю окрестность... Горы, речки, овраги - все как будто замерло, все сделалось безразличным под пушистою пеленою снега". Несмотря на огромный теплый тулуп, холод залезал во все складки одежды, заставляя вздрагивать и расставаться с тем тревожным, но спасительным забытьем, которое уносило в призрачный мир сна от невыносимой, ненавистной реальности того дела, которое предстояло следователю Салтыкову. Бежали лошади по бесконечной полосе дороги, убегали назад леса, заросли кустарника и бурьяна, торчавшего сухими коричневыми будыльями из снежного моря, смутно, беспорядочно и тревожно мелькали в голове мысли и воспоминания. Ведь какая это была ночь! "Завтра, или, лучше сказать, даже сегодня, большой праздник", - думал и думал Салтыков, - "нет того человека в целом православном мире, который бы на этот день не успокоился и не предался всем отрадам семейного очага; нет той убогой хижины, которая не осветилась бы приветным лучом радости; нет того нищего, бездомного и увечного, который не испытал бы на себе благотворное действо великого праздника! Я один горьким насильством судьбы вынужден ехать в эту зимнюю, морозную ночь, между тем как все мысли так естественно и так неудержимо стремятся к теплому углу, ехать бог весть куда и бог весть зачем, перестать жить самому и мешать жить другим?". Вспоминались этот день и эта ночь общего безмятежного умиротворения и светлых наивных детских радостей в спасском доме, где в зале, украшенное свечами и подарками, источало аромат свежей хвои сказочное зеленое дерево, вспоминались немногие безоблачные дни в Вятке, когда забывалось, что на тебе мундир чиновника и так хотелось быть ребенком, детский праздник елки, на котором беззаботно веселились вместе с детьми такие неземные, очаровательные девочки Болтины. Вот Лизе уже и шестнадцать, но придут ли дни долгожданного счастья?

    Какой-то дьявол бросал в лицо ледяные пригоршни снега, все тело дрогло, от мрачных мыслей становилось еще холоднее и бесприютнее. "Зачем я еду? - беспрестанно повторял я сам себе, пожимаясь от проникавшего меня холода, - затем ли, чтоб бесполезно и произвольно впадать в жизнь и спокойствие себе подобных? затем ли, чтоб удовлетворить известной потребности времени или общества? затем ли, наконец, чтоб преследовать свои личные цели?"

    "Святочный рассказ", из которого взяты эти строки, был написан Салтыковым через три года после этой поездки в Чердынские леса, и, возможно, подобные вопросы не рождались тогда в его голове с такой беспощадной, обнаженной ясностью. Однако вряд ли можно сомневаться, что, пусть противоречиво, смутно, не вполне осознанно, они его глубоко тревожили. Главным и не находившим бесспорного ответа был, конечно, вопрос об общественной потребности той антираскольничьей политики властей, проводником которой он вольно или невольно оказывался. Разные противоречивые ответы рождал возбужденный мозг. "То думалось, что вот приеду я в указанную мне местность, приючусь, с горем пополам, в курной избе, буду по целым дням шататься, плутать в непроходимых лесах и искать... "Чего ж искать, однако ж?" - мелькнула вдруг в голове мысль, но, не останавливаясь на этом вопросе, продолжала прерванную работу. И вот я опять среди снегов, среди сувоев, среди лесной чащи; я хлопочу, я выбиваюсь из сил... и, наконец, мое усердие... увенчивается полным успехом, и я получаю возможность насладиться плодами моего трудолюбия... в виде трех-четырех баб, полуглухих, полуслепых, полубезногих, из которых младшей не менее семидесяти лет!.."

    "высочайшее повеление" об уничтожении тех строений раскольничьих монастырей-скитов, в особенности часовен и моленных, которые были построены после двадцатых годов, и всяческих других строений, которые принадлежали проживавшим в скитах мирским людям. И совсем незадолго до лихорадочных метаний Салтыкова по вятским, пермским и вологодским лесам в поисках указанных Ситниковым скитов они в большинстве своем были уже разорены, проживавшие там разосланы к местам постоянной приписки, а многие состоятельные игумены и игуменьи, зная от влиятельных "милостивцев" в столицах и губернских городах о предстоящем разорении, поспешили приписаться к близлежащим богатым селам и городкам в качестве мещан и купцов. А там, отстроившись, где-нибудь в задних покоях и кладовых, а то и в банях и сараях на задворках вновь устроили свои тайные моленные.

    И в полуразвалившихся старых строениях где-нибудь в лесной глуши остались только ветхие и немощные старухи. И потому, после неудачи в Глазовском уезде, где он, побывав по навету Ситникова, ничего не нашел, отправляясь теперь, опять-таки все по тем же ситниковским доносам, уже в пермские дебри, он не ждал каких-нибудь особенных успехов, и досада, раздражение, и еле сдерживаемая злость одолевали его в эту праздничную рождественскую ночь.

    Но вот и показавшиеся в мутной мгле еще темного зимнего утра огни большого села, вот, сквозь клубы выходящего пара, кибитка озарилась ярким пламенем сотен свечей иконостаса из открытых дверей церкви, где шла рождественская обедня, вот, наконец, и просторная крестьянская изба, отведенная для остановки проезжающих по казенной надобности чиновников. "Сверх моего ожидания, горница, в которую меня ввели, оказалась просторною, теплою и даже чистою; пол и вделанные по стенам лавки были накануне выскоблены и вымыты; перед образами весело теплилась лампадка; четырехугольный стол, за которым обыкновенно трапезуют крестьяне, был накрыт чистым белым перебором, а в ближайшем ко входу угле, около огромной русской печи, возилась баба-денщица, очевидно, спеша окончить свою стряпню к приходу семейных от обедни".

    И вдруг, может быть, под влиянием горьких мыслей и печальных, но светлых, размягчающих воспоминаний, его пронзило острейшее ощущение, сердце облилось кровью, жалость и сострадание охватили вдруг затрепетавшую и, казалось, давно привыкшую к таким бытовым примелькавшимся картинам душу; он будто впервые, какими-то новыми глазами не то что увидел, а принял в себя, "изваял" в памяти и сердце тщедушную фигуру ямщика на облучке отъезжающей кибитки: заиндевевшая и обледенелая борода, жалкая сермяга из серого домотканого понитка, дырявый и совершенно вытертый полушубок - единственная защита от лютого мороза... "Как-то тебе, бедняга, придется встретить Христов праздник!.."

    В избе же, отведенной для постоя, он стал невольным свидетелем самого тяжкого для крестьянина горя: на семью пала рекрутская повинность...

    "...наборы почти не перемежались. Не успеет один отбыть, как уж другой на дворе. На улицах снова плачущие и поющие толпы. Целыми волостями валил народ в город <Вятку> и располагался лагерем на площади перед губернским рекрутским присутствием в ожидании приемки... Происходила великая драма, местом действия которой было рекрутское присутствие и площадь перед ним, объектом - податное сословие" (то есть крестьяне и городские низы; дворянство и купцы набору в рекруты не подлежали), "а действующими лицами - военные и штатские распорядители набора, совместно с откупщиком и коммерсантами - поставщиками сукна, полушубков, рубашечного холста и проч." ("Тяжелый год"). В декабре 1854 года был объявлен чрезвычайный набор, а вскоре, 29 января 1855 года, совсем незадолго до смерти, император Николай подписал манифест, объявлявший призыв в народное ополчение, куда уже поступали и дворяне, и купцы, и разночинцы... Россия терпела тягчайшее поражение, и самодержавие предпринимало судорожные попытки как-то преодолеть трагическую безвыходность своего положения...

    Было ли это на Рождество, или в какой-то другой день зимних поездок Салтыкова по раскольничьим делам, но несомненно, что он попал однажды в крестьянскую избу, крестьянскую семью как раз в то время, когда она провожала в рекруты любимого сына, прощалась с ним навсегда.

    Сдержанно и, по видимости, спокойно и как-то сосредоточенно принимает русский мужик свое несчастье, стойко и покорно несет крест труда, горя и смерти. Плачет и причитает мать рекрута, но кажется почти бесчувственным привыкший к неизбывным мужицким невзгодам его отец, благостно и даже как-то радостно встречает своего внука-рекрута почти выживший из ума глава крестьянской семьи "дедушко". Но молодость-то не так легко расстается с светлыми надеждами, с неиспытанными и властно влекущими и грезящимися радостями лишь начинающейся жизни, с столь близким счастьем полной любви - со всем тем, что так внезапно и безжалостно отнимается... Скрывшись от постороннего глаза, горестно прощаются навсегда жених с невестой. Вся душа у Петруни переворачивается, наступает тот надлом, который может вызвать на решительный поступок самого кроткого и смирного человека. Так тяжко это прощание, эта предстоящая вечная разлука, эта невозможность вынести горе, что, в порыве отчаяния, бежит покорный Петруня из-под красной шапки, смутно, наверное, понимая бессмысленность своего поступка, но, выражая им, пусть затаенную, задавленную жажду жизни и протест против несправедливости слепой судьбы...

    "Казалось бы, - думает Салтыков, с горьким чувством расставаясь с крестьянской семьей и отправляясь в свой малоприятный путь чиновника-следователя, - что общего между мной и этою случайно встреченною мной семьей, какое тайное звено может соединить нас друг с другом, и между тем... я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни". Первоначальные и вечно бьющие источники народной жизни - вот что больше и больше завладевало всем существом ссыльного чиновника.

    Салтыков, однако, заблуждался, полагая, что не обнаружит в непроходимых лесных дебрях Пермской губернии ничего и никого, кроме нескольких доживающих свой старушечий век древних раскольничьих "лжеинокинь". Уже на святках, накануне Нового года, в пяти верстах от деревни Верх-Луньи он обнаруживает в лесах тайную раскольничью обитель "лжеинокини" Тарсиллы, в миру - Натальи Леонтьевой Мокеевой, унтер-офицерской дочери, выдававшей себя за дочь генеральскую. Оказалось, что, пользуясь поддержкой даже верхов пермского чиновничества (разумеется, за крупные приношения), она сумела развернуть в Перми самую широкую пропаганду в пользу старообрядчества, уговаривала бежать в скиты рекрутов, покровительствовала скрывавшимся преступникам. Среди непроходимых буреломов, гиблых болот, снегов без конца и без края удалось неутомимому Салтыкову открыть раскольничьи поселения, где проживали беглые рекруты, бродяги, каторжники... И недаром приходилось ему опасаться за свою жизнь.

    губерний.

    Нити активной раскольничьей деятельности тянутся в Казань и Нижний Новгород, куда стремится Салтыков в начале весны, в марте. 19 марта - он в Казани, куда наконец доехал но "подлейшей" весенней распутице: "Из Вятки (420 верст), - пишет он брату из Казани 20 марта, - тащился я шесть дней и несколько раз рисковал окончательно расстаться с жизнью в какой-нибудь проклятой зажоре" (то есть скрытой в рыхлом талом снегу глубокой ямине на дороге. Как раз в эти дни Салтыков узнает, что его произвели в следующий чин - надворного советника).

    В Казани произошла знаменательная встреча Салтыкова с Павлом Ивановичем Мельниковым, писателем и чиновником, уже тогда почти легендарным среди старообрядцев, непримиримым гонителем раскола, жестоким "зорителем" заволжских лесных монастырей. (Вскоре, в годы либерального "обличительства", некоторые критики даже будут отдавать ему пальму первенства в "соперничестве" с "Н. Щедриным", "издателем" "Губернских очерков"; а еще позднее он станет известен как автор двух художественно-этнографических романов из жизни раскольников и сектантов - "В лесах" и "На горах"). Салтыков и Мельников ведут совместное следствие по некоторым раскольничьим делам, в частности, производят обыск, не давший, впрочем, никаких результатов, у раскольника "беглопоповской секты казанского третьей гильдии купца Трофима Тихонова Щедрина", получившего будто бы рукоположение в "лжепопы" от своего старообрядческого "лжеепископа". Умудрен жизнью и закален в борьбе был старый Трофим, может быть, один из уже немногих твердых в "старой вере", коренных, кондовых, непреклонных ревнителей "древлего благочестия", тех "расколоучителей", которые еще помнили легендарные заветы знаменитых братьев Денисовых - настоятелей в XVIII веке поморской Выговской пустыни. Опытному Мельникову, затеявшему со стариком богословские прения, не удалось-таки переспорить мудрого Трофима Щедрина, и, несомненно, колоритнейшая личность старообрядческого начетчика произвела на Салтыкова глубокое впечатление; может быть, и в самом деле, как думают некоторые, взятый им псевдоним обязан своим происхождением встрече с Трофимом Тихоновичем.

    К лету 1855 года следовательская энергия и личный интерес Салтыкова к старообрядчеству явно начали иссякать. К этому времени за прошедшие с ноября прошлого года месяцы под колесами возивших его бричек, колясок, тарантасов, саней пролегло уже около семи тысяч верст. Опыт был накоплен огромнейший, материалов собрано множество. В июне, перед тем как отправиться в месячный отпуск на родину, Салтыков препроводил в губернскую канцелярию "секретное дело о раскольниках Смагине и Ситникове в 6 томах, в коих писанных и прошнурованных за моею печатью листов: в 1-м - 237, во 2-м - 565, в 3-м - 284, в 4-м - 259, в 5-м - 269 и в 6-м - 224. Сверх того, в особой переписке, следующей к 2-му тому - 278 листов". Сверх того, прибавим от себя, имеется еще том чистовых рапортов Салтыкова губернатору, заключающий в себе 695 листов. Итак, дело, начавшееся с ареста сарапульским городничим фон Дрейером беглого мастерового Ситникова, составило в конце концов около трех тысяч листов, в большинстве случаев писанных рукою самого Салтыкова!

    По весне произошли два события, конечно, совсем не равные по своим масштабам, но тем не менее коренным образом повлиявшие на дальнейшую судьбу Салтыкова.

    в Казань и Нижний Новгород, еще находился в своей "губернии". Его реакция на это известие в письме к брату Дмитрию, типичнейшему бюрократу николаевского царствования, скупа, сдержанна и в то же время знаменательна: "Не имею слов, чтобы выразить тебе то необыкновенное впечатление, которое произвела эта весть, и с какою быстротою разнеслась она по городу" (письмо от 4 марта). Отношение Салтыкова к покойному императору, конечно, не могло быть более снисходительным, чем то, что выразил в своей "эпитафии" Федор Иванович Тютчев:

    Не Богу ты служил и не России,

    Служил лишь суете своей,

    И все дела твои, и добрые и злые, -

    Побывав в апреле, во время своих разъездов по следственным делам, во Владимире, Салтыков получил окончательное согласие Лизы Болтиной (ей шел семнадцатый год) и ее родителей на брак. Впрочем, до совершения брака оставался еще не один месяц борьбы, нравственных и физических терзаний, поисков жизненных путей - и все возраставшей страстной любви. Положение Салтыкова, как и раньше, было полно неопределенности: его неодолимое желание вырваться из Вятки по-прежнему оставалось лишь желанием. Долгожданное счастье с любимой женщиной не сулило освобождения, а скорее отодвигало его: ведь жениться в Вятке - значило обосноваться там надолго, если не навсегда, обзавестись необходимым домашним хозяйством, истративши немалые деньги, которые еще надо было испросить у маменьки.

    В конце концов, он был готов даже и на это - хотя жалованье провинциального чиновника, пусть и не мелкой сошки, все же было недостаточно для приличного семейного быта "господина советника", а маменьку, твердую в своих понятиях о жизни, недостойный (по этим понятиям) выбор сына поколебал в ее любви к нему, хотя при этом весьма огорчил и даже заставил, пожалуй, по-своему страдать: ведь она искренне желала ему добра (опять-таки такого, которое соответствовало ее представлениям). Но что он знал в это время твердо: "что до бесконечности люблю мою маленькую девочку и что буду день и ночь работать, чтобы сделать ее жизнь спокойною". Надо было как-то улаживать семейные неурядицы и разногласия. И вот, исходатайствовавши месячный отпуск, он мчится в июле в Ермолино - резиденцию Ольги Михайловны. "Мы с Мишею поживаем, слава богу, теперь в Ермолине тихо, - рассказывает в одном из писем Ольга Михайловна в эти дни сыну Дмитрию. - Я часто бывают в Спасском, и он со мной катается иногда... Скажу тебе по секрету, что меня очень сокрушает: здоровье Миши так плохо, что из рук вон. Кашель, мокрота и нередко дурнота и тошнота. Он так себя ухлопал простудой, ревматизмом в Вятке, что никак не может поправиться... Он... мне говорит, что едва ли он долго проживет". Жизнь с матерью в эти дни июля в Ермолине и Спасском и в самом деле шла "тихо" - тихо и печально. Семейное согласие и примирение, несмотря на искреннюю тревогу и заботы матери о больном сыне, несмотря на то, что такого согласия хотели, наверное, обо стороны, - все-таки не налаживалось, здоровье пошатнулось, исхода из Вятки не предвиделось, свадьба отодвигалась...

    Появилось и новое - особенно тревожное - в феврале пришел в Вятку царский манифест о наборе в ополчение, хотя тогда еще этому набору не подлежала Вятская губерния. Теперь же, в августе - сентябре, было назначено ополчение в Вятке. Начиналась "великая ополченская драма", через полтора десятилетия ставшая предметом трагически-сатирического очерка Салтыкова "Тяжелый год". Его настроение в эти осенние месяцы 1855 года было крайне тяжелым, он писал брату: "...я страдаю такой несносной тоской, что уж потерял надежду на лучшее будущее. Лучше было бы, если бы мне умереть, а то все желаешь чего-то хорошего и ничего не получаешь, кроме страданий".

    У него рождается мысль оставить службу и отправиться на войну, как это сделал раньше его младший брат Николай, пошедший в Ярославское ополчение. Ольге Михайловне в июле, в Ермолине, Михаил говорил с сожалением, что не поступил тогда подобно Николаю. "Теперь я хотя не буду писать ему ничего о сем <то есть о поступлении в ополчение>, но мне думается, - пишет Ольга Михайловна Дмитрию, - что, как заметно он сильно упадает духом, то разве одна привязанность к невесте его удержит от сего желания, но иногда положение обстоятельств всю привязанность уничтожает и человек, ища спасение, решается испытать счастие, что, может, успеет заслужить на войне прощение или уже получить конец своему существованию. Для меня, я не прочь его благословить, если ему дозволят вступить в ополчение, ибо и я надеюсь, что, может, господь уже ведет его по сему пути спасения". (Для Ольги Михайловны таким путем спасения для Михаила было "прощение" царем прегрешения его "глупой молодости", наказанного ссылкой, и при этом - отказ от женитьбы на Лизе Болтиной. И то и другое могло быть достигнуто, как она полагала, участием в военных действиях.)

    Еще год тому назад председателем Вятской палаты государственных имуществ на место В. Е. Круковского, с которым Салтыкову некогда пришлось "усмирять" волнения крестьян Трушниковской волости, приехал Константин Львович Пащенко, служивший до того чиновником особых поручений при министре государственных имуществ графе П. Д. Киселеве. Константин Львович был бы типичным петербургским чиновником без затей и поползновений, если б не приступил к своему делу в провинции с некоторой, вероятно внушенной самим министром, теорией чиновничьего служения, если б не выработал себе некоторый круг бюрократических идей, которые позволили Салтыкову через полтора десятилетия иронически назвать его "пионером", то есть чиновником того "реформатского" типа, которые расплодятся уже в следующее царствование. На первых порах "пионерство" К. Л. Пащенко, по-видимому, привлекло и Салтыкова. Ядовитейше высмеял он потом, в очерке "Тяжелый год", "пионерские" разглагольствования о народе, народной жизни и отношении к ней "идейного" чиновничества, высмеял тогда, когда уже сам полностью освободился от бюрократических иллюзий, и, конечно, в образе председателя палаты государственных имуществ Удодова ("Тяжелый год") воплотил самый тип "пионера", лишь воспользовавшись некоторыми чертами К. Л. Пащенко. В это же время - 1854-1855 годы - они дружески сблизились. Так получилось, что в скором решительном повороте жизненного пути Салтыкова важную роль сыграла жена К. Л. Пащенко - Мария Дмитриевна. Ее судьба была не совсем обычной.

    в 1833 году казалось, что так оно и будет. С небывалым успехом выступила, тогда еще воспитанница, Мария Новицкая в опере Даниеля Франсуа Обера "Фенелла" (под таким названием шла на русской сцене опера "Немая из Портичи", в которой партию немой девушки-героини исполняла балерина)  1. Но, к несчастью артистов русских императорских театров, они были почти крепостными придворного ведомства, не говоря уже о заядлом "театрале" и в особенности "балетомане" императоре Николае. Сластолюбие всесильного самодержца было хорошо известно, и бедным танцовщицам - воспитанницам Театрального училища противиться его желаниям не было никакой возможности. "Осчастливил" своим вниманием Николай и юную красавицу Марию Новицкую. Однако Мария позволила себе полюбить актера Николая Дюра (кстати, первого исполнителя роли гоголевского Хлестакова на Александрийском театре в 1836 году) и выйти за него замуж. Три года продолжалось не очень радостное счастье: в 1839 году Дюр умер от чахотки, оставив двадцатитрехлетнюю вдову с маленькой дочерью. Мария тяжело пережила несчастье, и ее талант балерины угас. Перейдя через некоторое время на драматические роли, она покинула сцену в 1854 году и вышла замуж за чиновника министерства государственных имуществ К. Л. Пащенко, с которым и появилась вскоре в Вятке.

    1Дату четвертого представления "Фенеллы" с участием М. Новицкой (21 декабря 1833 года) увековечил Лермонтов в неоконченном романе "Княгиня Лиговская". Во время второго акта спектакля на лестнице Александрийского театра происходит объяснение героев романа - Печорина и Красинского.

    артистов императорских театров, но отблеск юношеской славы еще светился на ее прекрасном выразительном лице. Этот отблеск, может быть, сохранился для Салтыкова и теперь, и влек его в дом Пащенко - не столько к пустопорожним разглагольствованиям "пионера" о народе и к карточному столу, за которым Константин Львович выказал себя большим мастером. Добрая же Мария Дмитриевна с участием и заботой принимала одинокого Салтыкова.

    Гневно-сатирическая картина безудержного хищничества вятского чиновничества, приложившего в эти трудные времена все свои силы и способности, чтобы "накласть в загорбок любезному отечеству", будет через пятнадцать лет представлена в очерке "Тяжелый год".

    Для наблюдения за созданием вятских ополченских дружин, которыми ему предстояло командовать, был прислан из Петербурга генерал-адъютант Петр Петрович Ланской, двоюродный брат Сергея Степановича Ланского, ставшего министром внутренних дел с конца лета 1855 года.

    Семейство Ланских появилось в Вятке в конце сентября. Салтыков в эту благодатную осеннюю пору отдыхал от своих целогодних странствий по неприветливым просторам северо-восточных губерний, хотя по-прежнему страдал приступами тяжелого ревматизма - морозы и сырость семи тысяч верст теперь уже на всю жизнь искалечат его тело. Но неотступно жгли его мысли о предстоящей семейной жизни. Ведь ему так хотелось сделать счастливой свою маленькую Лизу, ему самому так хотелось счастья! Гуляя по дорожкам Александровского сада, останавливаясь над кручей берега Вятки в витберговской беседке, глядя, как постепенно желтеют и краснеют дали завятского берега, слушая в темноте осенних вечеров плеск весел внизу, на реке, говор паромщиков, он все думал и думал о своей судьбе...

    Ланские! Приезд этого семейства не мог не взволновать Салтыкова еще и потому, что ведь женой Петра Ланского была Наталия Николаевна Гончарова-Пушкина! Можно быть уверенным, что он ждал встречи с нею с величайшим нетерпением и надеждой. Но как могла произойти эта встреча?

    "надворного советника" генерал-адъютант Ланской заинтересовался очень скоро, свидетельствует письмо Салтыкова от 13 октября брату: "Он <то есть Ланской> принял живейшее участие в моем положении и с нынешнею почтою послал к министру официальное письмо, в котором, отзываясь обо мне с лучшей стороны, просит исходатайствовать мне всемилостивейшее прощение. Кроме этого официального документа, генерал был так добр, что еще частным письмом просит министра о том же". Итак, генерал пишет не только официальное письмо, в котором, по-видимому, поддерживает старое, еще начала 1854 года, ходатайство губернатора H. H. Семенова, но он еще просит брата частным образом о Салтыкове как человеке хорошо ему известном, знакомом не только по службе.

    И это волнующее знакомство состоялось в доме Пащенко, и добрая Мария Дмитриевна рассказала Наталье Николаевне - та, конечно, хорошо ее знала еще с тридцатых годов, с юношеских триумфов в роли Фенеллы, - рассказала о человеке столь необыкновенном, столь непохожем на окружающих, мятущемся и, вероятно, предназначенном для какой-то другой жизненной роли, какой-то другой, высокой судьбы, бывшем лицеисте, испытавшем на себе, подобно Пушкину, убивающие "милости" императора Николая (об этих "милостях" помнила, конечно, и Мария Новицкая-Дюр, вряд ли на закате жизни осчастливленная союзом со статским советником).

    Надо думать, что Салтыков был принят и в семье Ланских. С душевным трепетом и жаждой новой жизни входил Салтыков - нет, не чиновник, не надворный советник, но поэт, художник - в этот дом, чтобы ощутить аромат другого мира - мира, над которым витал дух Пушкина, дух великого искусства, вдохновляющий дух высокого творчества. Аромат пушкинского Петербурга - лицейских парков и дворцов, блестящих театральных зал, вдохновляющей музыки - "вторгся" в его душу и вновь заполнил ее, вновь заставил трепетать, восторгаться и с еще большими усилиями рвать путы вятского плена.

    Наталия Николаевна и сама написала письмо своему родственнику - начальнику Салтыкова - министру С. С. Ланскому (к сожалению, письмо нам неизвестно).

    "высочайше повелеть соизволил: дозволить Салтыкову проживать и служить, где пожелает". Одновременно с Салтыкова был снят и полицейский надзор. Через десять дней соответствующие "предписания" дошли до Вятки, сам же Салтыков все еще разъезжал по губернии. 28 ноября, вернувшись из командировки и узнав о своем освобождении, он писал брату: "Я подал уже в отпуск и 15-го числа окончательно отправляюсь из Вятки в деревню к маменьке, а оттуда в Владимир. К 15-му января надеюсь быть в Петербурге, чтобы уж никогда с вами не расставаться".

    Но надо было покончить со служебными делами, и Салтыков выехал из Вятки в рождественский сочельник, 24 декабря; ему наверняка вспомнилось, как ровно год тому назад, в это же время, он ехал на север, в Пермскую губернию, на следствие по раскольничьим делам.

    Теперь же опять, как и в тот сочельник, перед ним лежала дорога, но теперь уже на юг - "дорога с ее березовыми аллеями, с ее раскинутыми по сторонам равнинами, бог весть куда тянущимися. Как приятно смотрят эти аллеи летом, как роскошно цветут и зеленеют за ними равнины! А теперь сучья на березах поникли и оцепенели; ни ветер, ни стаи тетеревов, с шумом опускающихся на них, не в состоянии разбудить их. Равнины тоже не дышат; где-где всколышется круговым ветром покрывающий их белый саван, и кажется утомленному путнику, что вот-вот встанет мертвец из-под савана...". Он был свободен, но ему было невесело, было грустно.

    "А грустно потому, что кругом все так тихо, так мертво, что невольно и самому припадает какое-то страстное желание умереть...

    Я оставляю Крутогорск окончательно: предо мною растворяются двери новой жизни, той полной жизни, о которой я мечтал, к которой устремлялся всеми силами души своей... И между тем внутри меня совершается странное явление! Я слышу, я чувствую, что какое-то неизъяснимое, тайное горе сосет мое сердце; я чувствую это и припадаю головой к кибитке, а слезы, невольные слезы, так и бегут, так и льются из глаз... Я огорчен, я подавлен и уничтожен, я положительно не знаю, куда деваться от снедающей меня тоски... Все темные горести, все утраченные надежды, все душевные недуги, все, что так болезненно назревало в моем сердце, все это мгновенно встает передо мною... Мне кажется, что меня тяжело оскорбили, что внезапно погибло все, что я любил, чем был счастлив, что я неожиданно очутился один, совершенно один, отторгнутый от всего живого... "Ужели я в Крутогорске оставил часть самого себя?" - спрашиваю я себя мысленно. Но текущие по щекам слезы, но вырывающиеся из груди вздохи красноречивее слов отвечают на этот вопрос! Да! не мог же я жить даром столько лет, не мог же не оставить после себя никакого следа!..

    предстоит мне?" (Эпилог "Губернских очерков" - "Дорога".)

    Конец вятского изгнания наступил, в сущности, так же случайно, в том же "волшебном" духе, как случайно и "волшебно" пришло некогда его начало. Но так или иначе, "искус" кончился. "Я оставил далекий город точно в забытьи. В то время там еще ничего не было слышно о новых веяниях, а тем более о каких-то ломках и реформах". От Вятки по тракту на Яранск и Нижний Новгород мчался возок Салтыкова, и он никак еще не мог опомниться от столь внезапно случившейся резкой перемены в его судьбе. Дали ли ему что-нибудь эти прошедшие семь с половиною лет или только отняли напрасно и так быстро прошедшую молодость?

    1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    1 2 3 4
    Глава 10: 1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография
    Раздел сайта: