• Приглашаем посетить наш сайт
    Языков (yazykov.lit-info.ru)
  • Тюнькин К. И.: Салтыков-Щедрин. Глава 7. Часть 3.

    Глава 1: 1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    Глава 9: 1 2 3 4
    1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография

    Заключая декабрьскую хронику и подводя итоги своей публицистической работы за 1863 год, Салтыков сделал парадоксальное и скептическое заявление, которое на первый взгляд противоречило тому, что он писал ранее: "Я доказал, что так называемые нигилисты суть не что иное, как титулярные советники в первоначальном диком и нераскаянном состоянии, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты. Я, посредством длинного ряда примеров, убедил тебя <читателя>, что нет на свете того заиндевевшего "в боях домашних" воина, который не был в свое время "мальчишкою", и что, следовательно, присутствие мальчишеского элемента в нашем обществе не только не дает повода смущаться и недоумевать, но, напротив того, должно наипаче наполнять все сердца сладкой уверенностью, что со временем из пламенных мальчишек образуются не менее пламенные каплуны".

    Эти слова вызвали недоумение, а потом и протесты в тех кругах демократической молодежи, самым ярким выразителем настроений и идей которых был писаревский журнал "Русское слово".

    Впрочем, слова о "нигилистах", которые, раскаявшись станут титулярными советниками, вполне соответствовали безусловному отрицанию Салтыковым самого понятия "нигилизм" как понятия бессмысленного, если видеть в нем обозначение какого-либо качества молодого поколения, "детей". Не "отцы" ли суть подлинные-то "нигилисты"? Но как же это вдруг "мальчишкам" грозит превращение в каплунов (каких - настоящего или будущего?)?

    "Со временем..." "Со временем..." Салтыков заметил это словечко Писарева в статье "Очерки по истории труда" (гл. XII, "Русское слово", 1863, N9). Там же Писарев еще раз, после статьи "Базаров" определяет и обосновывает свое собственное миросозерцание как "нигилизм".

    "Очень естественно, - развивает свою мысль Писарев, - что астрономия и химия уже в настоящее время вышли из тумана произвольных гаданий, между тем как общественные и экономические доктрины до сих пор представляют очень близкое сходство с отжившими призраками астрологии, алхимии, магии и теософии. Очень вероятно, что и эти кабалистические доктрины сложатся когда-нибудь в чисто научные формы и со временем обнаружат свое влияние на практическую жизнь, со временем убедят людей в том, что людоедство не только безнравственно, но и невыгодно. Со временем многое переменится, но мы с вами, читатель, до этого не доживем, и потому нам приходится ублажать себя тем высоко бесплодным сознанием, что мы до некоторой степени понимаем нелепость существующего". И затем Писарев цитирует роман Тургенева "Отцы и дети", показывая тем самым, что такой взгляд и есть "нигилизм":

    "- И это называется нигилизмом?

    - И это называется нигилизмом! - повторил опять Базаров, на этот раз с особенной дерзостью".

    Но неужели сознание "хлама" и нелепости существующего всего-навсего бесплодно? Не заключена ли в этих словах "когда-нибудь", "со временем" тактика каплуньего неделания и фаталистического ожидания той туманной поры, когда "кабалистические" общественные и экономические доктрины, так сказать, сами собой, по закону прогресса, станут наукой? Салтыков не мог согласиться с пассивным подчинением неумолимым законам "времени", в сущности - с отказом от "геройства", от деятельного подвижничества, даже и в том случае, если оно может быть названо "благородным неблагородством".

    "Мальчишки", "дети", "птенцы", то есть русская демократическая молодежь, их миросозерцание, их мораль, их поведение в годы, когда русская литература, вольно или невольно, стала играть на "понижение тона"  1"Нашей общественной жизни".

    1"Под "понижением тона" следует разуметь сообщение человеческой речи такого характера, чтобы она всегда имела в предмете лицо директора департамента, хотя бы в действительности и не была к нему обращаема...". "Конечно, - замечает Салтыков, - это не бог весть какой драгоценный камень, а простой булыжник, и притом старый, давно уже валявшийся в сокровищнице глуповского миросозерцания..."

    Салтыков уловил особенность тактики круга "Русского слова", но со свойственной ему открытой и яркой тенденциозностью заострил ее, что, с другой стороны, позволило ему столь же открыто, определенно, безоговорочно определить свою собственную позицию. В настойчивой и целеустремленной пропаганде естественнонаучных знаний, в возвышении критически-мыслящей личности всеотрицающего "нигилиста" Салтыкову виделась опасность ухода от общественно-политической борьбы, тактика которой, по его убеждению, определяется в каждый данный момент насущными потребностями народных масс. Презрение к массам - вот чего он не мог простить "каплунам будущего". Крестьянство жаждало освобождения - и Салтыков отдает все свои силы проведению крестьянской реформы на том месте, которое, как он думает, могло принести осязаемые результаты; крестьянству после реформы необходима была земля, и Салтыков, как только речь заходит о деревне, не уставал повторять, что лишь мужик-земледелец имеет на нее право. К такой ли деятельности зовет "Русское слово"?

    Салтыков создает сложный эзоповский образ жизненной "чаши".

    "О птенцы, внемлите мне!.. вы, которые надеетесь, что откуда-то сойдет когда-нибудь какая-то чаша, к которой прикоснутся засохшие от жажды губы ваши... никакой чаши ниоткуда не сойдет, по той причине, что она уж давно стоит на столе, да губы-то ваши не сумели поймать ее... жизнь дает только тем, кто подходит к ней прямо..."

    "мероприятиями" и "мероизъятиями", со всеми "трепетаниями", муками и редкими радостями, жизнь признанная и непризнанная, призрачная и бытовая, современная и историческая... Войдите в нее, отбросьте брезгливость, ухватите "чашу" своими жаждущими губами... Не ждите, что нечто произойдет "со временем". Приближайте это время своим участием в той жизни, какая есть...

    "Со временем, птенцы, со временем!..

    Поверьте, что это великое слово, которое может принести немало утешений тому, кто сумеет кстати употребить его. Когда я вспомню, например... что "со временем" зайцевская хлыстовщина утвердит вселенную, что "со временем" милые нигилистки будут бесстрастною рукой рассекать человеческие трупы и в то же время подплясывать и подпевать "Ни о чем я, Дуня, не тужила" (ибо "со временем", как известно, никакое человеческое действие без пения и пляски совершаться не будет  1), то спокойствие окончательно водворяется в моем сердце, и я забочусь только о том, чтоб до тех пор совесть моя была чиста. С чистою совестью я надеюсь прожить сто лет и ничего, кроме чистоты совести, не ощущать".

    1Еще в "Современных призраках" Салтыков недвусмысленно высказался против произвольной "регламентации" и "усчитывания" будущего, которые он увидел, в частности, в романе Чернышевского "Что делать?"; но "Современные призраки" не были тогда напечатаны и потому современникам остались неизвестны. Настоящее, и притом в подчеркнуто иронической, почти издевательской форме, высказывание затрагивает не столько Чернышевского, сколько "птенцов", брезгливо отворачивающихся от грязи современности и устремляющих взоры в чаемое будущее, когда "труд будет привлекателен" и т. д. Может быть, Салтыков имел в виду также идиллические картины социальной гармонии в увлекавшем его в молодости философском и социальном романе Этьена Кабе "Путешествие в Икарию".

    "Птенцы", согласившиеся с прозвищем "нигилистов" (то есть все тот же круг "Русского слова"), создали себе успокоительную теорию "чистой совести", охраняющую их от будто бы бесплодного и грязнящего участия в практических действиях на поприще непривлекательной, полной скорби и муки социальной действительности. Они выработали, конечно, похвальное чувство "гадливости к жизни", гадливости, от которой один шаг - до отщепенства, сектантства и "хлыстовщины"  1(эту опасность Салтыков усматривал в выступлениях публицистов "Русского слова", прежде всего - Варфоломея Зайцева, отсюда: "зайцевская хлыстовщина"). Но ведь в таком случае, о птенцы, вас следует называть "кающимися нигилистами", променявшими свое ничего и никого не щадящее отрицание на все то же понижение тона, приличествующее публицистике торжествующей, катковствующей... Кое-кто из этих кающихся нигилистов начинает исподволь поговаривать о "скромном служении науке", а к "жизненным трепетаниям" относится уже с некоторою игривостью, как к чему-то не имеющему никакой солидности и приличному только мальчишескому возрасту.

    1Салтыков в переносном смысле употребляет название одной из религиозных сект, знакомой ему по вятским общениям с раскольниками и сектантами.

    "- Да ведь давно ли вы утверждали противное? давно ли вы говорили, что и наука и искусство только в той мере заслуживают этого имени, в какой они способствуют эмансипации человека, в какой дают человеку доступ к пользованию его человеческими правами? - спросил я на днях у одного из таких кающихся нигилистов.

    - Наука и даст все это, - отвечал он.

    "жизненные трепетания" не ждут... Кто знает: быть может, она и заснула бы, ваша наука-то, без этих "жизненных трепетаний"...

    - Ну да, наука и даст... все даст "со временем"... Что же касается до того, что она подстрекается "жизненными трепетаниями", то это положительный вздор, потому что наука отыскивает истину абсолютную, а "жизненные трепетания" все без изъятия основаны на вечном блуждании от одного призрака к другому..."

    На подобные рассуждения кающихся нигилистов Салтыков уже отвечал в статье "Современные призраки".

    Все это, разумеется, не значит, что следует с головой погрузиться в те низменности, где так привольно живется глуповцу, хотя в этих-то низменностях и находятся в конце концов "источники всей силы общественной". Нет, все дело в том, "что полезная, разумная жизнь немыслима без деятельности, а деятельность, в свою очередь, совершенно немыслима до тех пор, покуда она не будет выведена из низменных сфер на больший простор"; когда будет сознано, что и в этой жизни есть место подвигу во имя идеала.

    В январе 1864 года Салтыков отправился в деревню - "не в видах общения с народом, конечно, и даже не в видах отыскивания некоторой фантастической "почвы" <намек на "почвенничество" Достоевского>, а просто, как говорится, по собственному своему делу". Но эта поездка "по собственному делу" дала содержание и богатую пищу не только реалистическим художественным картинам крестьянского быта, но расчетам и выводам об "экономике" крестьянского труда.

    хроника служит продолжением "летнего фельетона" "В деревне".

    Едет Салтыков деревенским заснеженным проселком. "Вчера было вьюжно, а потому проселок почти совсем замело; даже и нынче в воздухе словно кисель какой-то стоит; снег падает ровно, большими клочьями; ни впереди, ни по сторонам ничего не видать; там далеко что-то темнеет, но что это такое, деревня ли, лес ли, или длинной вереницей тянущийся обоз - нельзя понять. Маленькие сани так и тонут в пушистом снегу; лошадь, несмотря на незначительность тяжести и на краткость пройденного расстояния, взопрела и выбивается из сил. "А ну, милая, не много! не далеко, милая, не далеко!" - беспрестанно подбадривает ее сидящий на облучке мужчина в заплатанном полушубке, и "милая" идет себе, послушная кнуту и ласке обожаемого хозяина (разве существуют на свете хозяева не "обожаемые"?), идет и не много и много, и далеко и не далеко, и опять слышит сзади знакомый голос, поощряющий ее: "Не далеко, милая, не далеко!" И мужик, все равно, что его покорная, все выносящая, "глупая и легковерная" лошадь, - "сколько веков ее обманывают всякого рода извозчики, сколько веков обещают ей: "Не далеко, милая, не далеко", и все-таки она не может извериться и вывести для себя никакого поучения".

    "но не вызывает ни чувства бесплодной и всегда оскорбительной жалостливости, ни тем менее идиллических приседаний. Как всякая другая жизнь, как... все на свете, она представляет богатый материал для изучения, а еще больше для сравнений и сопоставлений. Когда факт представляется перед нами в виде статистического данного, в виде цифры, то это еще совсем не факт, это просто мертвая буква, никому ничего не говорящая. Чтобы понять истинное значение факта, необходимо знать, чего он стоит тому, кто его выносил, и по милости чьей он сделался фактом. Необходимо, одним словом, создать такую статистику, в которой слышалось бы присутствие тревожной человеческой деятельности, от которой отдавало бы запахом трудового человеческого пота". Февральская хроника и представляет собой опыт именно такой "живой" статистики. Мы, городские жители, чуждые вечному, никогда не прерывающемуся труду мужика, привыкли ценить этот труд четвертаками, полтинниками и рублями, "то есть ценим то, чему, в сущности, никакой цены нет и не может быть. Конечно, мы в своем праве, ибо видим и в произведении человеческого труда, и в самом труде не что иное, как товар; между тем это совсем не товар, а пот и кровь человеческая, а утраченное человеческое здоровье, а оскорбление человеческого достоинства, а потеря человеческого образа".

    Вот унылый и тоскливый вид зимней деревни. Вот темные, слепые и сиротливые мужицкие избы. "Окруженные со всех сторон снежными сугробами, придавленные сверху толстым снежным пластом, они одним своим видом говорят путнику о всякой бесприютности, о всевозможных лишениях и неудобствах".

    А внутренность курной крестьянской избы? Два-три семейства на пространстве около десятка квадратных аршин; "тут и древние старики, отживающие свой век на полатях, тут и взрослые дети их обоего пола, и подростки, и, наконец, малые дети до грудных младенцев включительно... Смрад от всякого рода органических остатков, дым от горящей в светце лучины, миазмы от скопления на малом пространстве большого количества людей, от мокрой одежды и всякого тряпья, развешанного для сушки около огромной печи, занимающей без малого четверть всего жилья..." "И вот где родится, стареется и умирает поилец и кормилец русской земли".

    Неоткуда тут взяться притоку свежей мысли. "Непроницаемая тьма свинцовым пологом ощетинилась и отяжелела над этими хижинами..." В этой кромешной тьме утрачивается все человеческое. "Сын, безотлучный свидетель безмолвного малодушия или трусливого лукавства отца, может ли вынести из своих наблюдений что-нибудь иное, кроме собственного малодушия и лукавства? Сын, от сосцов матери привыкший видеть, что все вокруг него покоряется слепой случайности, не делая ни малейшей попытки к освобождению себя из-под гнета ее, может ли выработать что-нибудь иное, кроме безграничной веры в ту же слепую случайность? И таким образом переходит она, эта тьма, от одного поколения к другому, все круче и круче закрепляя проклятые тенета, которыми они спутаны". "Вот та нравственная и умственная среда, в которой родится, стареется и умирает поилец и кормилец русской земли".

    Это уже не тот мифический или символический Иванушка, образ которого мог заключать в себе то или иное содержание, смотря по тому, куда склонялась ищущая и жаждущая надежды и идеала, а, может быть, и бессознательно лукавая мысль (ведь увлекался некогда и славянофильством!). Нет, это тот самый "рваный", испитой, заезженный жизнью, как и его кляча, подмосковный мужик - кормилец и поилец земли русской. Боль, боль, боль захлестывала сознание и душу... Жизнь крестьянина - "это просто ад..."

    Писарев заканчивал свою статью "Очерки из истории труда" словами: "Мы уважаем труд, но этого мало. Надо, чтобы труд был приятен, чтобы результаты его были обильны, чтобы они доставались самому труженику и чтобы физический труд уживался постоянно с обширным умственным развитием". Прекрасно, птенцы, прекрасно! О великая идея утопистов о "привлекательном" труде, столь манившая молодого Салтыкова! Да и сейчас, да и впоследствии он будет считать эту идею одной из самых важных и плодотворных в учении Фурье. Но здесь, лицом к лицу с русской деревней, с непосильным мужицким трудом он почти готов осмеять ее. С мужиком "было бы очень трудно сговориться и насчет привлекательности труда", ибо "привлекательного", приятного труда он и не знает, и желает он скорее отдыха и покоя, чем какого бы то ни было труда.

    В отношении к мужику, спеленутому тенетами вековых предрассудков, нравственного бессилия, изматывающего труда, безнадежной бедности, требуется лишь одно: не идеализация и не обвинения, а знание и справедливость.

    Но что же спасет русское общество, русскую деревню, русского мужика? И Салтыков вновь и вновь возвращается к теме активного общественного действия, поступка, практики.

    "Сатиры в прозе" и "Невинные рассказы" - свои очерки, рассказы и сатиры, написанные после "Губернских очерков". Вошли в эти сборники фрагменты незаконченной "Книги об умирающих", сатиры "глуповского цикла", появлявшиеся в "Современнике".

    Обращение Салтыкова в январской хронике к "птенцам", ожидающим какой-то "чаши", которая будто бы "со временем" сойдет к ним, к "кающимся нигилистам", уповающим на "науку", наконец, само определение "зайцевская хлыстовщина", - все эти иносказания и прозрачные намеки не могли не задеть и не взволновать редакцию "Русского слова".

    Талантливейший публицист и литературный критик "Русского слова" Дмитрий Иванович Писарев, находившийся в это время в заключении в Петропавловской крепости (ему, однако, позволено было писать и печататься), сразу же откликнулся на январскую хронику и поводом нападения на Салтыкова избрал два его прошлогодних сборника. В своей статье "Цветы невинного юмора" Писарев упростил свою задачу, он оставил в стороне актуальное содержание "Нашей общественной жизни", да, в сущности, и спорный пункт полемики - об отношении к "жизненным трепетаниям". Всю свою силу критика и полемиста он направил на то, чтобы поразить Салтыкова-сатирика - автора "Сатир в прозе" и "Невинных рассказов". Салтыкову в его чисто художественной "игре" будто бы безразлично, "куда хватит его обличительная стрела - в своих или в чужих" (характерно, однако, признание, что для Салтыкова - публициста "Современника" - существуют "свои и чужие"; Писарев не сомневается, что своими были для него в конечном счете "базаровы" и "нигилисты"; с другой стороны, Салтыков для Писарева, несмотря на все резкости и грубости полемики, - свой). Вырывая из контекста сатир Салтыкова те их фрагменты, где "глуповство" представлено своей бессмысленно-смехотворной, комически-бытовой стороной, Писарев настаивает на том, что "к смеху г. Щедрина, заразительно действующему на читателя, вовсе не примешиваются грустные и серьезные ноты". Писарев проницательно заметил действительно характерную черту щедринского смеха - изощренный эзопов язык, вторжение в быт, и комическое преувеличение и даже искажение "правды" бытовых мелочей. Но, увлеченный полемикой, он не понимает или не хочет понять, что сатирические средства воспроизведения глуповского мира и не могли быть иными, он не слышит действительно серьезных и грустных, трагических нот рассказов "об умирающих" и "глуповских сатир".

    Писарев заметил и еще одну действительную особенность "Сатир в прозе" и "Невинных рассказов": "Все внимание сатирика направлено на вчерашний день и на переход к нынешнему дню..." "Глупов, блаженствующий в своем нетронутом спокойствии, и Глупов, только что взбудораженный слухами о преобразованиях..." - таково, по мнению Писарева, все содержание щедринской сатиры. С этим наблюдением, несмотря на его утрированную форму, еще можно было бы согласиться, если б не следующее затем утверждение, что переход к нынешнему дню, хотя и совершился недавно, но "составляет для нас прошедшее, совершенно законченное и имеющее чисто исторический интерес; а историю эту писать еще слишком рано, да и совсем это не щедринское дело". "Бросьте прошедшее, ищите в настоящем", - рекомендовал Писарев Салтыкову, закрывая глаза на все творчество Салтыкова 1863-1864 годов, целиком посвященное настоящему, и прежде всего на хронику "Наша общественная жизнь". Писарев "не заметил" и настойчивых призывов Салтыкова, обращенных к "мальчишкам", заняться реальным общественным делом, прикоснуться губами к "чаше", которая уже стоит на столе. Однако на последних страницах статьи он все же разъяснил, в чем, по его убеждению, должно заключаться "дело": "...скромное изучение химических сил и органической клеточки составляет такую двигательную силу общественного прогресса, которая рано или поздно - и даже скорей рано, чем поздно, - должна подчинить себе и переработать по-своему все остальные силы". А закончил Писарев свою статью такой почти издевательской рекомендацией самому Салтыкову: "...естествознание составляет в настоящее время самую животрепещущую потребность нашего общества. Кто отвлекает молодежь от этого дела, тот вредит общественному развитию. И потому еще раз скажу г. Щедрину: пусть читает, размышляет, переводит, компилирует, и тогда он будет действительно полезным писателем. При его уменье владеть русским языком и писать живо и весело он может быть очень хорошим популяризатором. А Глупов давно пора бросить".

    Салтыков, к счастью, этому совету не последовал, да и не мог последовать, потому что вся его публицистика 1863-1864 годов, и "Наша общественная жизнь" в первую очередь, была глубочайшим исследованием, - конечно, в формах, отличных от "глуповского цикла", - все того же города Глупова, и теперь уже не в крепостническом прошлом, не в эру "глуповского возрождения", а в наступившем многотрудном и многосложном настоящем.

    "невинном юморе", он публицистически и художественно анализирует новое явление - выход на арену русской общественно-политической жизни "мальчиков", которых не надо путать с "мальчишками", - "молодых драбантов", политиков и администраторов новой школы, тех, кого еще в глуповском цикле он назвал "новоглуповцами". Но тогда ему казалось, что новоглуповцы - продукт окончательного умирания Глупова, теперь же именно "мальчики" определяют современную общественную жизнь и вовсе не собираются умирать. Они, эти "молодые драбанты", задумали подновить состряпанную "старыми драбантами" "яичницу" и обкормить ею вселенную.

    Общество, также и в результате усилий "молодых драбантов", находится в таком положении, когда ему грозят те гневные движения истории, о которых Салтыков писал в статье "Современные призраки". "Насильственное задерживание" общества на старых, битых коленях, "чревато мрачными последствиями". Одно из них состоит в том, что хотя "разумное и живое дело не изгибнет никогда", "легко может случиться, что ненужные задержки извратят на время <и притом, может быть, на весьма долгое время> его характер и вынудят пролагать себе дорогу волчьими тропинками". Разумеется, живому и разумному делу в конце концов предстоит торжество, а его противникам - падение. Но с нравственно-просветительской точки зрения, которая и была точкой зрения Салтыкова, - "не нужно падений, но не нужно и торжеств", ибо ни то, ни другое не нормальны, и их не было бы, если бы обществу было предоставлено развиваться естественно, без искусственного "насильственного задерживания", и тогда излишним стал бы "бой".

    И тут Салтыков, в ответ на нападение "Русского слова", решается сделать открытый и резкий выговор тем "мальчишкам", которые "с ухарскою развязностью прикомандировывают себя к делу, делаемому молодым поколением, и, схватив одни наружные признаки этого дела, совершенно искренно исповедуют, что в них-то вся и сила", тем "мальчишкам", которые в то время, когда все большую силу приобретают "проклятая каста мальчиков", уклоняются от действительного дела общественного преуспеяния. Это - "вислоухие и юродствующие", с радостью ухватившиеся за бессмысленное слово "нигилизм" как свое наилучшее определение. На вопрос: "Чем вы занимаетесь?" - они с самодовольством отвечают: "Мы занимаемся нигилизмом". Это Салтыков и называет "презрением к практической деятельности", которому он посвящает несколько последних страниц мартовской хроники, не появившихся, однако, в печати. Очень может быть, что сама редакция "Современника" сочла "несвоевременным" и спорным заявление Салтыкова, что сражаться против враждебной действительности "нужно средствами, по малой мере равносильными и притом по образу и подобию". Главное же свое убеждение Салтыков высказал в словах, заключающих ненапечатанный текст хроники: "Да, я говорил и буду говорить без устали: гадливое отношение к действительности, какова бы она ни была, не поведет ни к каким результатам, кроме апатии и бездействия со стороны тех, которые предаются такой гадливости, и кроме окончательного торжества тех темных сил, которые и без того торжествуют не мало. Необходимо, наконец, отрезвиться, необходимо поставить свою деятельность на почву реальную".

    "мальчики", а масса коснеет в невежестве, бессознательности и тяжком труде, лишь в редкие моменты истории заявляя о себе плодотворно и прочно. "Мальчишкам" Салтыков может делать выговоры, не признавать их принцип "со временем", их "скромное химическое изучение"; их можно и нужно со всей силой убедительности призывать "поставить свою деятельность на почву реальную".

    Но Салтыков готов признать, что есть и другие люди - особенные. Их запрос к жизни поражает своей громадностью, их идеал распространяется так неизмеримо далеко, что не имеет ничего общего с текущей действительностью, с практической деятельностью на почве реальности. Это идеал всеобщий, всечеловеческий, вековечный. Главное их человеческое качество - абсолютная непримиримость, неумение и нежелание идти на уступки, даже непонимание того, что такое уступка; они "непрактичны" в высоком смысле слова. Когда Салтыков писал о таких людях в апрельской хронике, он думал, конечно, об арестованном Чернышевском, о его социалистической утопии. Его влечет и поражает сама эта удивительная личность и вообще тип людей такого склада. Он, вероятно, вспоминает своего многолюбимого учителя Петрашевского, он не может забыть и судьбу социалистического пророка Шарля Фурье. Как мыслят эти люди? "С одной стороны, подробный анализ разнообразных положений, в которых находился человек при испытанных доселе порядках, доказывает совершенную несостоятельность этих последних; с другой стороны - столь же подробный анализ свойств человека и его отношений к внешней природе указывает на возможность другой действительности, действительности разумной и для всех одинаково удовлетворительной. Строгим, почти математическим процессом мышления человек доходит до сознания идеала и с высоты смотрит на действительность. На этой высоте мысль, отрешенная от реальной почвы, питается своими собственными соками и даже приобретает способность создавать свои собственные живые образы <речь идет, конечно, о романе Чернышевского в в первую очередь>. Понятно, что при таком богатстве внутреннего содержания разнообразные, но бедные и тощие мотивы жизни действительной должны казаться не более как безразличным дрязгом, к которому надлежит относиться не с ненавистью или отвращением, а с полным равнодушием".

    Такие люди - цвет человечества, они созидают и хранят великую мысль и великую надежду, они всегда готовы на вдохновляющий подвиг ради всечеловеческого идеала. (Как тут не вспомнить толкование Салтыковым картины Ге "Тайная вечеря".) Но они - не практики, им необходимы "прозелиты" - верные ученики и проповедники их учения в массе, ученики, которые уже не имеют права на брезгливость и равнодушие по отношению к действительности, какой бы она ни была, чернорабочие мысли, которые своей повседневной практической работой, а если нужно - и. своей кровью - "утучняют почву" (как было сказано еще в "Каплунах").

    "Цветы невинного юмора", поднял брошенную критиком "Русского слова" перчатку. В этом отклике опять-таки звучит "глуповская" тема. С полной и даже вызывающей откровенностью Салтыков определяет свою читательскую аудиторию: это глуповцы, кровно и безотлагательно нуждающиеся, однако, не в естественнонаучных знаниях, а в свержении с пьедесталов и оплевании старых идолов, которые еще представляются им богами. Да, сознание глуповцев требовало "просветления", но просветить его могло только освобождение от призраков их гражданского, общественного бытия. "На днях, - пишет Салтыков, - один из знаменитейших наших ерундистов <то есть Писарев> упрекнул меня: вы, говорит, для глуповцев пишете, вы глуповский писатель! И думал, вероятно, что до слез обидел меня такою острою речью. А вышло совсем наоборот: я принял эту речь себе за похвалу. Неужели же вы думали, милостивый государь, что я пишу не для глуповцев, а желаю просвещать китайского богдыхана?.. Я деятель скромный и в этом качестве скромно разработываю скромный глуповский вертоград. Поэтому-то я и говорю с глуповцами языком им понятным и очень рад, если писания мои им любезны".

    Апрельская хроника не была напечатана, может быть, опять отвергнута редакцией: ведь в ней, пусть в несколько иной форме, в далеко зашедшей полемике с "Русским словом", развивались мысли, впервые высказанные в "Каплунах".

    "Современник", где в последнее время чуть ли не каждая его статья подвергалась редакционной цензуре, где чинились препятствия откровенному, хотя, в понимании редакции, и несвоевременному выражению его мыслей.

    Наиболее сложными были отношения с М. Антоновичем, считавшим себя наиболее последовательным проводником традиций Чернышевского в журнале (при всей несомненной незаурядности Антоновича таковым он все же не был). Однажды в одном из более поздних писем к Некрасову Салтыков даже предлагал "молиться об укрощении антоновичевского духа". Среди добродетелей Салтыкова тоже не было уступчивости и мягкости. Антонович, твердый характером и упорный в проведении своей линии, вел за собой Елисеева и Пыпина. Салтыков насмешливо именовал эту троицу, определявшую тогда направление "Современника", "духовной консисторией"  1 (Антонович и Елисеев были выходцами из духовного сословия; Пыпин, двоюродный брат Чернышевского, принадлежал к этому сословию по матери).

    1Консистория - присутственное место в епархии (церковно-административной единице).

    О внутриредакционных разногласиях в энергичных выражениях писал Салтыков 6 октября Некрасову: "тут идет дело о том, могу ли я угодить на вкус гг. Пыпина и Антоновича". При этом он напомнил Некрасову, что когда тот приглашал его для работы в "Современнике" (не просто для сотрудничества, а именно для совместной редакционной работы), речь шла о необходимости придать жизни журналу в то время, когда он лишился своей главной идейной силы - Чернышевского, после восьмимесячного "поста": "и так как это совершенно совпадало с моими намерениями, то и я отнесся к делу сочувственно. Надо же дать мне возможность вести это дело". Возникла срочная необходимость встретиться с Некрасовым в Витеневе (Салтыков приглашает Некрасова к себе в деревню "хотя переночевать"), или в Москве, а может быть, и в некрасовской Карабихе. Мы не знаем где, но такая встреча состоялась. Ничего не известно также о содержании бесед Салтыкова и Некрасова, известен только их результат: Салтыков вышел из числа редакторов, оставшись, однако, сотрудником журнала.

    "чужой овцой", статским советником в мундире с золотым шитьем, напялившим на себя костюм Добролюбова, как называл Салтыкова публицист "Русского слова" Варфоломей Зайцев ("зайцевская хлыстовщина"!) в статье "Глуповцы, попавшие в "Современник" ("Русское слово", 1864, N 2). "Совместить в себе тенденции остроумного фельетониста <то есть Щедрина> с идеями Добролюбова журнал, уважающий себя, не может. Надо выбрать одно из двух: или идти за автором "Что делать?", или смеяться над ним <разумелись высказывания Салтыкова>. Посмотрим, как-то вы выйдете из этого поистине глуповского положения", - так заканчивал Зайцев свою статью. "Современнику" недвусмысленно предлагалось избавиться от "чужой овцы". В этих условиях Некрасову, имевшему решающий голос в редакционных делах, пришлось пожертвовать Салтыковым в пользу "духовной консистории". Помнил он и о нападках "Русского слова". Впрочем, Салтыков и сам уже был готов к такому исходу дела.

    Решение о выходе из редакции "Современника" было, конечно, для Салтыкова непростым и требовало поиска каких-то иных путей и возможностей для деятельности. Оно ломало тот порядок жизни, на окончательное "установление" которого он твердо надеялся, вступая в редакцию как ее полноправный и активный член. Журналистская работа захватила Салтыкова: он оказался прирожденным редактором. К тому же уход из "Современника" лишал Салтыкова единственного издания, где он, не кривя душой и не изменяя своим кровным и теперь уже сложившимся убеждениям, мог печататься; теперь же оказывалось, что в каких-то, и довольно существенных, оттенках этих убеждений (главным образом, по вопросам тактики, "своевременности" или "несвоевременности") он с большинством редакции разошелся.

    протяжении многих лет и оказывался необходимым для жизни и для работы. Теперь он этого обеспечения лишился. Доходы же с ярославского имения Заозерье, находившегося, после раздела в общем владении с братом Сергеем, были "засеквестрованы" разгневанной за непочтение матерью в уплату за долг, взятый когда-то для покупки Витенева. Оставался единственный выход: статский советник Салтыков возвращался на государственную службу.

    И 20 октября 1864 года он подает прошение министру финансов Михаилу Христофоровичу Рейтерну с просьбой определить его на открывшуюся в Полтаве "вакансию" председателя Казенной палаты - губернского учреждения министерства финансов.

    Вскоре Салтыков и был назначен председателем Казенной палаты - но не в Полтаве, а в Пензе. Итак, он становился финансистом - ему открывалась еще одна сторона русской провинциальной жизни в пореформенную эпоху.

    при министре Валуеве, после тверских событий конца 1861 - начала 1862 года, естественно, оказывалось невозможным. Министр же финансов Рейтерн - старший товарищ Салтыкова по лицею - был одним из последних могикан правительственного либерализма в аппарате высшей петербургской бюрократии. Для Салтыкова - с его жадным и активным интересом к перипетиям реальной действительности, к тому, что происходило в гуще народной жизни, - могло иметь немаловажное значение и то обстоятельство, что учреждения министерства финансов, в том числе губернские казенные палаты, принимали непосредственное участие в проведении выкупной операции. Председатель Казенной палаты, в отличие от вице-губернатора, являлся членом Губернского по крестьянским делам присутствия, которое рассматривало и утверждало сделки о выкупе и представляло их в Главное выкупное учреждение (орган министерства финансов) для разрешения выдачи ссуд помещикам. Незадолго до того, как Салтыков решил занять место председателя Казенной палаты, в августе 1864 гора, было признано необходимым расширить полномочия казенных палат: именно им было поручено наблюдение за взиманием с крестьян выкупных платежей и ведение всей соответствующей отчетности.

    в этом случае наиболее явно. Помещики добивались скорейшей выплаты выкупных сумм, что давало им верный и обеспеченный доход в виде выкупных свидетельств (особых процентных бумаг; небольшая часть выкупа выплачивалась и деньгами) и освобождало их от непосредственных имущественных отношений с крестьянами. Многим из помещиков, при полном неумении вести хозяйство в новых условиях "свободного труда" (хозяйствование такого помещика, который за год "два рубля тридцать четыре с половиной копейки барыша" получил, изобразил Салтыков в февральской за 1864 год хронике "Нашей общественной жизни"), оставалось лишь одно - "проедать" выкупные свидетельства. Крестьянам же, несшим так называемую издельную повинность (то есть работавшим у помещика на барщине), для проведения выкупной операции требовалось предварительно заменить эту повинность оброком - денежной податью. Этот оброк становился выкупными платежами, которые, по завершении выкупной операции, крестьянин вносил уже в государственную казну. Но где было взять деньги крестьянам земледельческих непромысловых губерний, получившим к тому же ничтожные наделы?

    Глава 1: 1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5 6
    1 2 3 4
    Глава 10: 1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография
    Раздел сайта: