• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (www.sport-data.ru)
  • Тюнькин К. И.: Салтыков-Щедрин. Глава 8. Часть 5.

    Глава 1: 1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    Глава 9: 1 2 3 4
    1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография

    У Салтыкова давно уже не осталось близких, родственных отношений с братьями. Слишком разны были натуры, интересы и судьбы.

    Чаще других он встречался со старшим братом Дмитрием и его семьей, жившими, как и Михаил Евграфович, в Петербурге.

    Но непосредственными имущественными отношениями Салтыков был связан с братом Сергеем. Они после совершенного еще в 1859 году так называемого "раздельного акта" совместно владели ярославским имением Заозерье. Там постоянно жил и хозяйничал Сергей. Но хозяйничанье это было бестолковым, а дела заозерского имения - до крайности запутанными и запущенными. В одиночестве Заозерья Сергей начал пить, и непрекращавшийся запой подкосил его здоровье и свел в могилу.

    В июле настроение Салтыкова было омрачено смертью брата и затем бесконечными тяжбами с другими братьями, главным образом Дмитрием, по поводу оставшегося после Сергея наследства.

    неприглядной во всей этой истории, затянувшейся на два года, оказалась роль брата Дмитрия, всеми силами и средствами пытавшегося ограничить права Михаила.

    Суть своих разногласий с братом Салтыков изложил в Записке на имя присяжного поверенного И. С. Сухоручкина, взявшегося от его имени вести дело о наследстве. "19 декабря 1859 года, - писал здесь Салтыков, - вдова коллежского советника Ольга Михайловна Салтыкова отделила в общее владение Михаила и Сергея Евграфовичей Салтыковых имение свое, состоящее Ярославской губернии Угличского уезда в селе Заозерье с деревнями... При этом отдельною записью прямо установлено, чтобы дохода со всего имения получать обоим братьям по ровной части...". Устанавливалось также, что если бы кто-нибудь из братьев пожелал разделиться, то на долю Михаила приходилась меньшая часть. "Указание это было сделано в ущерб Михаилу", - с горечью и обидой замечает Салтыков в Записке Сухоручкину, - "так как Михаил считался в семействе строптивым, то и предполагалось, вероятно, этим указанием его обуздать". Однако "оба брата никогда формально не делились, ни о разделе не просили и введены были во владение имением как общим". Вот эта двусмысленность акта 1859 года и послужила яблоком раздора, усиливавшегося все углублявшейся неприязнью братьев. "7 июля 1872 года Сергей умер, - продолжает Салтыков свои разъяснения в Записке Сухоручкину. - Наследниками остались вдова его Лидия Михайловна, рожденная Ломакина, и братья: действительный статский советник Дмитрий, действительный статский советник Михаил и надворный советник Илья Салтыковы. Михаил полагает, что он имеет право на половину всего оставшегося имения <поскольку оно было неразделенным, общим с братом Сергеем> и сверх того на одну треть (за исключением седьмой вдовьей части) из остальной половины <как один из братьев-сонаследников; вдова получала седьмую часть наследства умершего мужа>. Напротив того, Дмитрий выражает такое мнение, что за смертью Сергея Михаилу следуют только деревни, указанные в отдельной записи на его часть, в случае раздела, ". Таким образом, имущественные права Михаила Евграфовича существенно ущемлялись, и ущемлялись по инициативе и наущению Дмитрия Евграфовича. Но дело было не только в этом ущемлении, но и в том, как проводил свою тактику, враждебную и несправедливую по отношению к брату, Дмитрий Евграфович. Ведь недаром он называл Михаила "изменником дворянскому делу".

    "злого демона, который раздельным актом расстроил меня со всем семейством". Рассказывая матери о тягостных для него перипетиях заозерского дела, Салтыков вновь вспоминает брата: "...злой дух, обитающий в Дмитрии Евграфовиче, неутомим и, вероятно, отравит остаток моей жизни". Дмитрий Евграфович обладал такими чертами характера и нравственными свойствами (возможно, напоминавшими брата матери, дяденьку Сергея Михайловича, о котором в "Пошехонской старине" было сказано: "воистину стальная душа"), которые уже позволяют Салтыкову обобщать; поведение и облик Дмитрия все больше и больше вырастают до размеров и смысла символа. Очень скоро Салтыков напишет, что в лице Иудушки Головлева он изобразил именно Дмитрия Евграфовича (письмо к А. М. Унковскому от 1/13 ноября 1876 года). "Что касается до настоящего Вашего письма и выраженного Дмитрием Евграфовичем желания, чтобы я приехал к нему, - пишет Салтыков матери в апреле 1873 года, - то я нахожу, что самое лучшее и даже единственное средство не ссориться с ним - это совсем его не видеть. Он имеет какие-то совершенно преувеличенные понятия насчет заозерского наследства, и говорить с ним об этом предмете значит только расстроивать себе нервы. Видеться с ним значит подливать в огонь масла, потому что этот человек не может говорить резонно, а руководится только наклонностью к кляузам. Всякое дело, которое можно было бы в двух словах разрешить, он как бы нарочно старается расплодить до бесконечности. Я положительно слишком болезнен, чтоб выносить это. Не один я - все знают, что связываться с ним несносно, и все избегают его. При этом он прямо не признает, что половина имения принадлежит мне, а мне уступить этого не приходится. Но положим, что в этом отношении может быть решителен только суд, но диковина заключается в том, что он даже половину доходов за мной не хочет признавать, тогда как на этот счет слова раздельного акта совершенно понятны. Следовательно, говорить нам об этом значит возобновлять те спасские сцены <ссоры в Спасском доме, когда Салтыков приезжал туда в 1872 году>, которые именно из этого источника и произошли". И Салтыков заключает свою характеристику словами, прямо предваряющими и подготовляющими черты облика Иудушки: "Ужели, наконец, не противно это лицемерие, эта вечная маска, надевши которую этот человек одною рукою богу молится, а другою делает всякие кляузы?"

    И вот в июле месяце Салтыков отправляется на похороны брата и объезжает родные тверские и ярославские места, те места, где прошло его десятилетнее деревенское детство. Он переезжает из Заозерья в Спас-Угол и обратно, посещает Углич, Ярославль, Ростов-Великий. Как много изменилось в этих краях с тех пор, с тех, теперь почти незапамятных времен, когда он здесь жил или бывал часто. Как обветшали и запустели старые дворянские усадьбы, как заросли не ухоженные заботливой рукой крепостного садовника парки и сады, как постарели обитатели и неузнаваемо изменились почти "выморочные" владельцы этих некогда цветущих имений! И рядом - как укрепились и почувствовали силу новоявленные буржуазные "столпы"!

    Осенью, вспоминая многообразие и красочность летних поездок, Салтыков пишет очерк "Благонамеренные речи (Из путевых заметок)" ("Отечественные записки", 1872, N 10; впоследствии очерк назван "В дороге").

    Еще начиная в 1863 году "Нашу общественную жизнь", Салтыков задает вопрос: "Что такое благонамеренность?" - и отвечает: прежде всего это "хороший образ мыслей". Но каково же содержание "хорошего образа мыслей" и кто имеет привилегию на обладание таким образом мыслей?

    кладет восхваление "краеугольных камней" - тех "краеугольных камней", которые еще в статье 1863 года "Современные призраки" Салтыков не обинуясь причислил к "призракам". Новый художественный цикл "Благонамеренные речи" - при отсутствии в нем привычных Салтыкову приемов сатирического заострения, преувеличения и условности - тем не менее все же сатира - сатира на "охранительный" образ мыслей, выражающийся в форме лицемерных и паскудных "речей", в форме общих мест стадной "мудрости".

    Во втором из опубликованных очерков "Благонамеренных речей" - "По поводу женского вопроса" ("Отечественные записки", 1873, N 1) предмет саркастического изобличения Салтыкова - лицемерная и безнравственная тактика ревнителей "благонамеренности". "Столп современного русского либерализма", изобретатель блестящего административного афоризма: "никогда ничего прямо не дозволять и никогда ничего прямо не воспрещать" - Александр Петрович Тебеньков - определяет эту тактику. Он даже готов согласиться, что "ежели известные формы общежития <то есть всё те же "краеугольные камни" - семья, собственность и проч.> становятся слишком узкими, то весьма естественно, что является желание расширить их". Но все дело в том, как расширить?

    Взять хотя бы так называемый женский вопрос. Его, утверждает Тебеньков, "весьма ловко" разрешила еще во времена Троянской войны Елена Прекрасная, и разрешила так, что внакладе остался лишь один Менелай, ее супруг. Такое разрешение и "расширение" очень точно может быть определено: "экскурсии в область запретного". И собственно вся жизнь наша, - либеральничает Тебеньков, не что иное, как такая сплошная экскурсия. Но горланят при этом о каком-то подрыве краеугольных камней одни дураки. Ведь "камни-то эти надежно защищены "благонамеренными речами".

    "экскурсии в область запретного" могут быть позволены отнюдь не всем, вне их сферы следует оставить, например, "печенегов" (народные массы, крестьянство). "Ну а что, если печенеги... тоже начнут вдруг настаивать?" - спрашивает собеседующий с Тебеньковым автор. Но на это счет Тебеньков, либерал и "культурный" человек, вполне спокоен: "С тех пор, как печенеги перестали быть номадами <то есть кочевниками>, их нечего опасаться. У них есть оседлость, есть дом, поле, домашняя утварь, и хотя все это, вместе взятое, стоит двугривенный, но ведь для человека, не видавшего ни гроша, и двугривенный уже представляет довольно солидную ценность. Сверх того, они "боятся", и что всего замечательнее, боятся именно того, что всего менее способно возбуждать страх в мыслящем человеке. Они боятся грома, боятся домовых, боятся светопреставления... Следовательно, самая лучшая внутренняя политика относительно печенегов - это раз навсегда сказать себе: чем меньше им давать, тем больше они будут упорствовать в удовольствии. Я либерал, но мой взгляд на печенегов до такой степени ясен, что сам князь Иван Семеныч <эзопово обозначение власти>, конечно, позавидовал бы ему, если бы он мог понять, в чем состоит настоящий, разумный либерализм. Печенег смирен, покуда ему ничего не дают". Итак, "краеугольные камни" стоят прочно и будут стоять, пока "печенег" не вздумает вторгнуться в область "запретного", пока он будет коснеть в нищете и невежестве.

    По мере повествования все расширяется круг тех, кому оказываются позволены "экскурсии в область запретного", кто при этом спрятался за "благонамеренными речами", как за каменной стеной. Это, разумеется, никак не "печенеги" - это новые ревнители "краеугольных камней" собственности, государственности, семейного союза, новые "столпы", спокойнейшим образом присваивающие чужую собственность, без зазрения совести умыкающие чужих жен и широкой рукой залезающие в государственный карман. И все это под громкий аккомпанемент "благонамеренных речей".

    Так вопрос о тактике "благонамеренности" вырастает в коренной для салтыковской сатиры вопрос - об отношениях народной массы и "правящих сословий" (к дворянству здесь уже прибавился новый хозяин жизни - "чумазый"-буржуа), народа и власти.

    Недуги давно уже не оставляли Михаила Евграфовича. Ревматизмом и пороком сердца он страдал еще с вятских лет. Но молодость, активность натуры, бурный темперамент, самый живительный воздух "эпохи возрождения" - все это заставляло забывать о болезнях, превозмогало их. Огромная работа, в том числе теперь и по редактированию "Отечественных записок", еще не изнуряла, а, наоборот, давала новые силы и рождала вдохновение, даже успокаивала.

    К тому же Салтыков не умел щадить себя, не умел да и не хотел организовывать свой быт, так сказать, "рационально". С детства привыкший к карточной игре, он находил в ней удовольствие и отдых от литературных и редакторских трудов, порой засиживался за карточным столом далеко за полночь в кругу друзей и знакомых. Он никогда не задумывался о том, что такой образ жизни может в конце концов губительно сказаться на здоровье. А тут еще нагрянуло дело о заозерском наследстве, расшатывавшее нервы, отвлекавшее от работы.

    "Дело о наследстве, - писал Салтыков матери в октябре 1873 года, - совершенно отбило меня от работы. Сверх того, я постоянно чувствую себя дурно, так что постоянно лечусь. Не знаю, как еще умею поддерживаться. Усталость, уныние, болезнь - все вместе соединилось".

    Успокаивало лишь одно - семья, дети: 9 января 1873 года родилась дочь, названная в честь матери Елизаветой. Елизавета Аполлоновна радостно занималась малютками. Еще не было тех семейных несогласия и непонимания, которые отравили последние годы жизни. В том же письме к матери в октябре 1873 года Михаил Евграфович продолжал: "Хорошо, что хоть дома-то у меня все спокойно; может быть, это и дает мне силу".

    Письма Салтыкова этих лет к матери стали более спокойными и доверительными. Чувствуется, что в их многолетних трудных отношениях наступило какое-то умиротворение. И действительно, в конфликте с Дмитрием Ольга Михайловна была скорее на стороне Михаила, старалась утихомирить старшего сына, умерить его стяжательские аппетиты. Когда в декабре 1873 года было наконец выработано соглашение о разделе заозерского наследства, Ольга Михайловна, в оригинальном своем стиле, писала Дмитрию Евграфовичу: "Вероятно, ты беспрепятственно подпишешь, а за честность уплаты Михайлом я стою, общая ваша мать, за него порукою, что он честно удовлетворит всех, ибо крепко держится добрых правил честного своего имя оставить детям о себе".

    Салтыкову не исполнилось и пятидесяти лет, но он жалуется, что чувствует себя почти стариком. Резкий, затяжной кашель надрывал грудь и вызывал мучительное, до тоски, сердцебиение. Нервозность и возбудимость, волнение от каждой малости все возрастали, и сердце болело и колотилось нестерпимо. Творческое вдохновение и радость труда порой сменялись прямым отвращением. Но воля и выработанная многими годами самодисциплина каждый день вели к письменному столу.

    И поразительно, что упадок физических сил нисколько не отражался на силах умственных и художественных. В течение более трех лет после первого опубликованного очерка "Благонамеренных речей" чуть ли не в каждой книжке "Отечественных записок" печатался очередной рассказ или очерк цикла. (И это не говоря об одновременной работе над другими очерками и циклами.) Удар Салтыкова по изжившим себя "призракам", теням, лицемерному суесловию становился все более мощным.

    "Отечественных записок" за 1874 год появляется рассказ о новоявленном "столпе" - Осипе Ивановиче Дерунове. Властный, самоуверенный, нахрапистый предстает он перед рассказчиком, знавшим его когда-то, в свои детские и юношеские годы. Два облика Дерунова - содержателя грязного постоялого двора в уездном городишке еще в крепостнические времена и оборотистого дельца, раскинувшего теперь, после падения крепостного права, свои сети на весь уезд, - как бы накладываясь друг на друга и в то же время контрастируя, представляют историю рождения и последующего "столпования" новой социальной силы - российского буржуа. Вытесняя "ветхих людей" - дворян из их помещичьих гнезд, Осип Иваныч претендует теперь и на их роль охранителей "краеугольных камней" и "обуздателей" "неблагонамеренности" - роль политическую. Если "ветхие люди", не сумевшие приспособиться к новым порядкам и новым временам, все чаще расставались со своей наследственной собственностью, то новые "столпы", напротив, все решительнее собственностью обзаводились.

    Но действительно ли Осип Иваныч (и все другие, подобные ему) "столп" относительно собственности и других краеугольных камней? Ведь его заботит только своя, так сказать, "собственная собственность", и он готов лишить собственности, а то и вовсе обездолить и разоряющегося помещика и нищего мужика. Не вор ли он просто-напросто? Да и относительно "союза семейственного" и "союза государственного" столп ли он? "С невыносимою болью в сердце, - заключает свой рассказ о Дерунове Салтыков, - я должен был сказать себе: Дерунов - не столп! Он не столп относительно собственности, ибо признает священною только лично ему принадлежащую собственность. Он не столп относительно семейного союза, ибо снохач <то есть будучи женат, взял в любовницы жену сына>. Наконец, он быть столпом относительно союза государственного, ибо не знает даже географических границ русского государства..."

    Так Салтыков начинал живописать галерею новых столпов, буржуа, "чумазых", видя в их действиях - под прикрытием "благонамеренных речей" - не созидание какого-то нового общественного здания, а потрясение самых основ общественного благоустройства.

    "столп") хозяйке дворянского имения - "Кузина Машенька". И тогда-то он получил телеграмму о смерти 3 декабря в имении брата Ильи Евграфовича - селе Цедилове матери Ольги Михайловны Салтыковой (Цедилово находилось недалеко от материнского Ермолина).

    Уже дело о наследстве необыкновенно обострило нервную возбудимость Салтыкова, дали о себе знать и другие скрывавшиеся дотоле "болячки" его организма. Смерть матери, конечно, должна была ярко восстановить в его памяти и невеселое детство в Спас-Углу, и все неурядицы их взаимных отношений, и последние годы споров о наследстве, когда Ольга Михайловна выступила примирительницей. Смерть матери не могла не вызвать, особенно в его состоянии, и других нерадостных раздумий, особенно нерадостных, если вдруг с болезненной растерянностью ощущаешь, как неотвратимо быстро движется к концу жизнь. Ведь пока жива мать, она как бы заслоняет детей своих от надвигающейся неизбежности.

    Продолжая и завершая на рубеже 1874-1875 годов рассказ "Кузина Машенька", Салтыков, как это часто у него бывало, описал и внешнюю сторону своей поездки в Цедилово и Ермолино, и то тоскливо-трагическое ощущение, которое приобрело характер символа всей как бы замерзшей, окоченевшей русской сельской жизни.

    Выехав из Петербурга по железной дороге, Салтыков, как всегда, доехал до Твери, откуда уж приходилось добираться лошадьми.

    "Вы оставили блестящий, быстро мчащийся железнодорожный поезд и сразу окунулись в самую глубину мерзости запустения". На станции холод, сырость, вонь, а постоялых дворов теперь, когда повсюду прошли железные дороги, уже нет. Надо нанимать ямщика, торговаться с ним. Но вот, наконец, "к подъезду станции подкатывает тройка заиндевевших лошадей, запряженная в возок, снабженная с обеих сторон отверстиями, через которые пассажир обязывается влезать и вылезать и которые занавешиваются откидными рогожами". "Начинается процесс влезания в повозку, подсаживания, подталкивания... Трогай!"

    "Дорога. Подувает, продувает, выдувает, задувает. Рогожные занавески хлопают, то взвиваются на крышку возка, то с шумом опускаются вниз и врываются в повозку. Путь заметает; повозка по временам стучит по обнаженному черепу дороги; по временам врезывается в сугроб и начинает буровить... Через четверть часа вы уже растерзаны; шуба сбилась под вас, ноги и весь перед тела оголились и защищены только тулупом и валенками. Начинается дорожная тоска..."

    В состоянии такой тяжелой тоски Салтыков и приехал на место. Но мать уже была погребена... Обратный путь был не менее легким, и, может, уже тогда зимняя дорога в жестокую, лютую стужу, когда, казалось, кругом все умерло под ледяным дыханием не щадящей ничего живого зимы, а если что и слышится, то только какие-то щемящие стоны, - эта зимняя дорога навеяла тот символический образ русской деревни, которым Салтыков открыл рассказ "Кузина Машенька":

    аваны, с аваны, с а станцию, обындевевшая тройка, не понуждаемая ямщиком, вскачь летит по дороге; от быстрой езды и лютого мороза захватывает дух. Пустыня, безнадежная, надрывающая сердце пустыня... Вот налетел круговой вихрь, с визгом взбуравил снежную пелену - и кажется, словно где-то застонало... Мнится, что вся окрестность полна жалобного ропота, что ветер захватывает попадающие по дороге случайные звуки и собирает их в один общий стон...

    Саваны и стоны..."

    Салтыков жестоко в дороге простудился, и ревматизм и порок сердца обострились до опасной степени. Как вспоминал лечивший Салтыкова доктор Белоголовый, "болезнь приняла такой оборот, что долго боялись за его жизнь". Может быть, впервые за долгие годы редакторской работы Салтыков, по возвращении в Петербург, в начале января 1875 года, отказывается читать чьи-то рукописи, предназначенные для журнала, просит Некрасова не присылать ему корректур (кроме корректуры своего рассказа "Кузина Машенька"): "у меня открывается лихорадка", "нервы мои до того расстроены, что я беспрестанно плачу".

    Надо серьезно лечиться, и не где-нибудь, а на хорошем европейском курорте, но положение Салтыкова таково, что врачи опасаются послать его за границу. Тем не менее такая поездка все-таки была решена.

    Салтыков впервые покидал пределы России и не без оснований опасался, что вряд ли сумеет там освоиться так, как освоились Тургенев или Анненков. Он был воистину "русский мужик", как однажды сказал о себе, да к тому же болезненно-раздражительный и нелюдимый. "Меня, дикого человека, - пишет он в марте Анненкову, - доктора шлют на год с лишком за границу..." И в том же письме: "Я еду с большим ожесточением..."

    "ожесточение" сохранялось у него, в сущности, в течение всего того года с лишним, что прожил он за границей.

    Первым заграничным пунктом, где Салтыков собирался остановиться на некоторое время для лечения, был популярный тогда курортный городок в южной Германии. Баден-Баден, где бывали многие русские люди, и среди них Тургенев, Анненков, Писемский.

    Салтыков приехал в Баден в середине апреля. Он так страдал от ревматических болей, что целых две недели не мог подняться с постели. Такая вынужденная бездеятельность - "насильственное бездействие" - была невыносима для деятельного и беспокойного Салтыкова. Отдохновения не было, охватывал "ужас" от невозможности опять сесть за письменный стол, а ведь для Салтыкова только работа и была жизнью. "Теперь этот ужас один у меня в голове", - писал он в эти первые баденские дни.

    Однако "отпустил" ревматизм, а нервы были все так же натянуты. Его раздражают скитания по гостиницам, бездомничество, уничтожающее все то, что мог бы дать целебный климат. Начинаются нелады с женой. "Я не знаю, - сетует Салтыков Некрасову, - можно ли было набрести на более несчастную мысль, как услать меня за границу. Каждый день я все более и более раздражаюсь" (25 июня/7 июля 1875). Он чувствует одиночество и неприкаянность в этой пестрой и праздной толпе пьющих баденские воды и фланирующих "курортников". Ему мечтается об уединении и покое. И в то же время его возмущает, что никто из соотечественников, наехавших в Баден, не выразил ему сочувствия, а писатель В. А. Соллогуб даже сделал вид, что не узнал его (было, правда, два довольно, впрочем, странных исключения - местный русский поп да князь Александр Михайлович Горчаков - русский канцлер и министр иностранных дел, бывший соученик Пушкина по лицею).

    "русских гулящих людей", бывших помещиков, устремившихся за границу после реформы, "на русских откормленных идиотов, здесь живущих". Ему отвратительны их напыщенность и чванливость. Потом, уже переехав в Париж и вспоминая баденские встречи, он напишет: "Такого совершеннейшего сборища всесветных хлыщей я до сих пор еще не видал и вынес из Бадена еще более глубокую ненависть к так называемому русскому культурному слою, чем та, которую я питал, живя в России. В России я знаком был только с обрывками этого слоя, обрывками, живущими уединенно и не показывающимися на улице. В Бадене я увидел целый букет людей, довольных своей праздностью, глупостью и чванством". Так рождается у Салтыкова замысел цикла "Культурные люди" (первоначально "Книга о праздношатающихся"), полностью осуществить который, однако, не удалось; как он сам объяснял, уже не было прежней веселости, необходимой, чтобы развить этот "юмористический", в сущности же - сатирический, сюжет. (Под "культурным человеком" иронически подразумевался русский помещик, которому после "катастрофы" не оставалось ничего другого, кроме раскладыванья пасьянсов и "проедания" выкупных свидетельств.)

    Вот уже два месяца пользуется Салтыков баденским лечением, а все не может набраться достаточных сил и обрести покой для столь необходимой работы (ведь к тому же жизнь за границей всей семьей стоила немалых денег). "Не знаю, - пишет он Некрасову в июне, - скоро ли успокоюсь настолько, чтобы начать работать". Но такое успокоение не приходило, да и вряд ли придет когда-нибудь к бесконечно и мучительно восприимчивому Михаилу Евграфовичу, тело и душа которого до конца жизни представляли уже сплошную нервную рану, сплошную боль, И тут, несмотря ни на что, он все же работает. В июле он уже посылает в "Отечественные записки" рассказ, который чрезвычайно ценил, мнение о котором запрашивал чуть ли не у каждого своего корреспондента, - "Сон в летнюю ночь". Рассказ этот - подлинный гимн во славу русского крестьянина и русской крестьянской женщины, поильцев и кормильцев земли русской (образ этот вечно "повинного" работе крестьянина возникает по естественному контрасту с "русскими откормленными идиотами", хлынувшими в европейские злачные места).

    Но главное, о чем Салтыков, конечно, продолжал неотступно думать, был еще не законченный цикл "Благонамеренных речей" (одновременно возникали и начинали осуществляться и другие замыслы). "Речи" эти в таком обилии слышались со всех сторон, заполняли газетные и журнальные страницы, а иной раз становились содержанием и научных трудов, проповедовавших святость всевозможных "союзов", что, казалось, и конца им не будет, а потому не предвиделось и окончания "Благонамеренных речей".

    "благонамеренным" пустословием. Вопрос этот - семейный. Так ли уж крепка и незыблема русская семья, чтобы служить одним из краеугольных камней общественного здания, одним из тех "союзов", которыми скрепляется общественный организм? Не захватило ли и ее разложение, подобно многим другим "призрачным" социальным институтам и общественным "союзам"? Перед умственным взором Салтыкова проходила, конечно, и драматическая история собственного семейства, вконец распавшегося со смертью Ольги Михайловны.

    В Бадене летом 1875 года приступает Салтыков к написанию рассказа "Семейный суд", напечатанного в октябре в составе "Благонамеренных речей", но именно им открылся позднее гениальный салтыковский роман "Господа Головлевы".

    "Что касается до меня, то я почти здоров совсем", - сообщает он Некрасову. Теперь можно работать и работать!

    И тут, так сказать, на досуге, вдали от ежедневного кипения редакционных дел, назойливого петербургского мельтешения, его, может быть, впервые, посещает горькая мысль о российском читателе, не вполне ясной, почти таинственной фигуре: ведь именно к читателю обращены его сочинения, до предела, до истощения берущие его кровь, его нервы, выматывающие его умственные и физические силы. Ему кажется, что его "писаниями" никто не интересуется, что и "Отечественные записки" "никто не читает". То есть, конечно, читает, но читает равнодушно - почитывает. Это читатель "странный", "который ни о сочувствии, ни об негодовании заявить не может... Это штука почти безнадежная, и на старости лет ее тяжело переживать". Эта мысль о читателе, для которого он так напряженно трудится и от которого ждет понимания и сочувствия, теперь будет постоянно жить в его сознании, чтобы на исходе жизни, после запрещения "Отечественных записок", вылиться в трагические размышления "Пестрых писем" и "Мелочей жизни".

    "благовонной дыры", чтобы по совету врачей провести предстоящую зиму на другом европейском курорте, на берегу Средиземного моря - в Ницце, другой "благовонной дыре". Только жестокая необходимость заставляла его скитаться по этим "дырам", хотя и благовонным, испытывая гнетущее беспокойство о делах журнала, о судьбе своих произведений, преследуемых цензурой (именно в это время им сказаны знаменитые слова: "Я Езоп и воспитанник цензурного ведомства"). Он рвался в Россию, хотя бы для того, прибавлял он, чтобы умереть там.

    Но до зимнего прозябания в Ницце его ждала встреча с городом, о котором он грезил с молодых лет, лет его юношеских "сновидений", его утопически-социалистических мечтаний, - с Парижем. И вот 6 сентября 1875 года эта встреча состоялась. Она была вдохновляющей и радостной. Париж "прелестен", с его оживленной городской жизнью, яркой толпой на бульварах и в кафе, с многочисленными театрами, в одном из которых - "Водевиль" - он побывал уже в первые дни и "вышел в восхищении от актеров". В течение полутора месяцев он собирается "исследовать весь Париж".

    Но не только эта "внешняя" жизнь Парижа привлекала его пристальное внимание. Ведь Салтыков оказался в городе своей юношеской мечты через несколько лет после франко-прусской войны, разрушившей империю, Наполеона III, вскоре после кровавого разгрома Парижской коммуны. Он взволнованно и с тревогой следит за тем, как Франция, любезная его сердцу Франция революционеров и социалистов, Франция Сен-Симона и Жорж Санд, переживает трудный переход от позорного, "смрадного" режима "бандита" Наполеона III, режима репрессий, всяческого аморализма и социальной демагогии, - к новой, буржуазной республике. Вскоре, когда Салтыков был уже в Ницце, на выборах в парламент одержали победу республиканцы, которых возглавлял либеральный политик Леон Гамбетта, по резкому слову Михаила Евграфовича, политический "скопец", "буржуа по всем своим принципам". Бескрылая буржуазность и безыдеальность новых правителей Франции глубоко антипатична Салтыкову. Сравнения его издевательски-беспощадны, пожалуй, даже откровенно грубы, но они схватывали самую суть III республики. "Представьте себе такое положение, - пишет он Анненкову, - жеребцы уволены от жизни, а мерины управляют миром. Что может из этого выйти? Выйдет республика без страстной мысли, без влияния, республика, составляющая собрание менял. Вот эту картину меняльных рядов и представляет теперь Франция". (Менялами бывали обычно скопцы.)

    (преимущественно натуралистов: бр. Гонкур и Золя) и приходит в негодование от утраты в их творчестве того, что он мог бы, вслед за Достоевским, назвать "исконным реализмом" - с его живыми образами, ясной мыслью, красотой нравственного идеала. Это чтение вызывает резкую реплику в письме к Анненкову: "Возненавидел я Золя и Гонкуров..." Ведь "Диккенс, Рабле и проч. нас прямо ставят лицом к лицу с живыми образами, а эти жалкие... нас психологией потчуют", да и психологией-то, которая коренится в порочной среде или низменной физиологии.

    1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    1 2 3 4
    1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография
    Раздел сайта: