• Приглашаем посетить наш сайт
    Языков (yazykov.lit-info.ru)
  • Тюнькин К. И.: Салтыков-Щедрин. Глава 9. Часть 1.

    Глава 1: 1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    Глава 5: 1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    Глава 9: 1 2 3 4
    1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография

    Глава девятая

    "ФАНТАСТИЧЕСКОЕ ОТРЕЗВЛЕНИЕ".

    "ПОШЕХОНЬЕ" И ЕГО ОБИТАТЕЛИ

    Весна 1884 года была в Петербурге ранней. Уже в конце "русского" марта солнце грело почти по-летнему, невский лед набух и почернел, готовясь двинуться к морю. Но ясные теплые дни не радовали больного Салтыкова, почти не выходившего из кабинета своей квартиры на Литейной. На душе было тревожно и неспокойно, и солнце каким-то своим равнодушием и безмятежностью бередило и ранило душу.

    "Положение мое поистине драматическое, - жалуется он в эти дни писателю И. И. Ясинскому. - Все главные сотрудники рассеяны, и я с великим трудом устраиваюсь. Прибавьте при этом неизлечимую болезнь и старческий упадок сил, и Вы получите понятие о моем каторжном существовании. А вдобавок и цензура терзает: из февральской книжки вынула мои сказки".

    Невзгоды начались уже давно: его путь сатирика и пути руководимого им журнала никогда не были усыпаны розами. Но прошедший, 1883 год после объявления "Отечественным запискам" второго предостережения был поистине ужасен: дамоклов меч цензуры висел на волоске, и малейшей неосторожности было достаточно, чтобы оборвать этот спасительный волосок. А он, сатирик божьей милостью, не хотел и не умел быть осторожным. Весь этот год его не оставляло предчувствие беды, предчувствие надвигающейся катастрофы; и в то же время понимал он, что подведение жизненных итогов неизбежно. Симптомы грозной болезни все учащались. "Что касается до меня, - писал 20 января Михайловскому, - то со мной делается нечто странное. Кашель меньше, а слабость ужасная. Шатает. Вообще, доживаю свой век. Вчера был Боткин: молоко приказал пить, а я терпеть его не могу. И еще говорит: меньше курите, а я люблю курить. Как умный человек, он, однако ж, не прибавил: меньше волнуйтесь. Впрочем, я уж и не волнуюсь, а просто до крайности все опостылело. Работать охоты нет". Нестерпимо, нестерпимо болен... силы угасают... Да к тому же беспрестанно болеют жена и дети. "Для меня нынешний год вполне черный" - это было написано в мае 1883-го.

    "Нас одолела глупость, и она теперь до того сгустилась в воздухе, что хоть топор повесь". Глупость, галиматья, сумбур... Жить становится поистине жутко, невыносимо... (Вот хоть бы недавно деятели Петербургской городской думы и либеральные литераторы, и среди них вездесущий около-писатель Андрей Александрович Краевский, вздумали чествовать немецкого романиста Шпильгагена - а все для того, чтобы свою глупо-либеральную "оппозиционность" заявить - истратили уйму денег, и это в то время, когда русский Литературный фонд не имеет гроша в кармане для помощи действительно нуждающимся и чуть ли не мрущим от голоду русским литераторам. Мелочь это, конечно, не стоящая внимания, есть глупости и пострашнее, но ведь, наконец, и такая хватает за живое. Пришлось, в очередном очерке "Между делом", отчитать этих горе-либералов. В такие минуты крайнего раздражения Михаил Евграфович становился похожим на рычащего раненого льва...)

    И всем-то вся эта фантастическая галиматья и сумбур - нипочем! (Впрочем, Льва Толстого, скрывшегося в свою Ясную Поляну, "я тут выделяю. Неинтересно ему - вот и все. Да и когда ему читать, чтобы убедиться лично": ведь он хоть и старец, да не сатирический - философией занялся!)

    Ближайшие сотрудники по работе в "Отечественных записках" расточены и рассеяны по лицу земли, и не только русской. После смерти Некрасова нет у него истинных соратников в меру его собственных требований (в меру его гения, сказали бы мы теперь). Некогда стоял рядом Некрасов (или, вернее, все другие "отечественники" - рядом с Некрасовым) - мудрый человек, великий поэт, столько тягот по ведению журнала вынесший на плечах своих. Трудился когда-то и Григорий Захарович Елисеев, стоявший у колыбели возрожденных в 1868 году "Отечественных записок", а еще раньше - ученик Чернышевского, боевой публицист "Современника". Конечно, не был Михаил Евграфович дружески близок с Елисеевым, человеческой симпатии не испытывал к нему никогда. Но если Елисеев и не был соратником, то уж по крайней мере трудолюбивым редактором и сотрудником был - одних "Внутренних обозрений" сколько написал. А что же теперь?

    намерениями. Старик хитрый и недоброжелательный, "самолюбивый протоиерей", после отъезда в августе 1881 года в Европу - чуть ли не "русский гулящий человек за границей". Разучился в своих европейских странствиях понимать российскую жизнь, чужд нуждам соотечественников, все три последних года страдавших неизмеримо. (С Елисеевым, истинным "оппортунистом", если воспользоваться словечком радикального французского журналиста Анри Рошфора, метко заклеймившим либерального политика Гамбетту, - с ним, с Григорием Захаровичем, еще придется спорить Салтыкову по самым основным вопросам политического мировоззрения.)

    Потом ближе всех стал Николай Константинович Михайловский - руководитель, после Елисеева, публицистического отдела журнала. Здесь была общность (не тождество!) воззрений, была и симпатия зрелого художника, человека, умудренного тяжким опытом жизни, к еще сравнительно молодому, талантливому критику и публицисту - скромному, знающему, честному, работящему.

    Но соратничества и дружбы не было, да, пожалуй, и не могло быть. Слишком разны возраст, начала и истоки биографий, весь повседневный бытовой уклад. Верное, прочное сотрудничество - это было, да и есть, хотя какое же возможно сотрудничество теперь, при таких-то обстоятельствах?

    петербургского Технологического института. Высылка Михайловского до того убила Салтыкова, что его сразили новые жестокие приступы болезни, он "чуть не умер" (но свидетельству А. Н. Плещеева). Тогда, в декабре 1882 года, вспомнил, что в Париже умирает Тургенев. "Ужасно жаль старца, - писал Льву Толстому. - Но он, по крайней мере, собственной смертью умирает, а каково умирать на основании такой-то статьи положения об усиленной охране?  1А ведь, пожалуй, и этого дождаться можно". Сначала жил Михайловский в Выборге, затем перебрался в Любань, городок на Петербургско-Московской железной дороге. Конечно, и в этих местах, не столь уж отдаленных, мог он писать для журнала. Но руководить отделом, где печатались программные статьи, читать рукописи, редактировать, готовить к набору, заниматься всей этой беспокойной повседневной работой - вещь, конечно, едва ли исполнимая. И вообще, можно ли редактировать журнал без редакторов? Конечно, ни Елисеев, ни Михайловский тут ни в чем не виноваты. Но ведь читать массы рукописей, да еще править и переделывать их, а затем вновь читать корректуры каждой книжки от доски до доски - дело для одного больного человека поистине непосильное. Да и глаза совсем пропадают, болят и слепнут: "вижу себя до того одиноким, что страшно делается". Не расторгнуть ли вовсе контракт с Краевским и предложить приискать новую редакцию? Но бросить дело жизни?

    1"Высочайше утвержденное Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия от 14 августа 1881 года".

    Попытался "приспособить" Сергея Кривенко. Тот был еще молод, появился очень недавно, но, кажется, человек не без способностей, бойкое перо, в общем, что называется, пришелся ко двору: на протяжении последних лет в каждом номере журнала его обозрение "По поводу внутренних вопросов" (до отъезда за границу эти обозрения вел Елисеев). Правда, кругозор Кривенко ограничен, не в состоянии увидеть что-либо за пределами крестьянского двора, крестьянской общины, а ведь "пора бы внутреннее обозрение поставить на почву общечеловеческую, а не исключительно крестьянскую". Но, во всяком случае, если и не соратник, то полезный работник - это несомненно. Правда, не вполне аккуратен, пишет свои статьи перед самой сдачей книжки в набор. Как будто занят чем-то еще, но чем? И вдруг - как снег на голову - в ночь на 3 января 1884 года Кривенко арестован. Что такое мог он натворить? Начался год высылкой Михайловского, кончился - арестом Кривенко.

    Поначалу дело Кривенко казалось не очень серьезным (кто только не попадал в это время в полицейские тенета - время стояло смутное, паническое), хотя перспектива, конечно, не была утешительной ни для Кривенко, ни для "Отечественных записок": ведь его сотрудничество в журнале не было для жандармов секретом. Но вот прошло три месяца, и 1 апреля Салтыков пишет Елисееву: "Кривенко до сих пор под арестом. Говорят, что дело его не совсем хорошо, а, впрочем, достоверно я ничего не знаю. Еще арестован Протопопов  1. За что - не знаю. Знаю одно: что заниматься литературным делом становится все больше и больше стеснительно". Наверняка Салтыков знал больше, чем мог сообщить в письме, адресованном за границу. Достаточно и того, что было сказано: "Дело его не совсем хорошо". Сопоставим с этой довольно туманной фразой, но фразой весьма многозначительной, другое сообщение, на этот раз в письме, посланном за границей и полученном там же, - известный радикальный публицист и врач, приятель Салтыкова Н. А. Белоголовый писал 14 апреля нового стиля (2 апреля старого, "русского") народнику-эмигранту П. Л. Лаврову: "Вчера был Стасюлевич <из Петербурга> с самыми скверными новостями, арестов пропасть, и в последнее время взят критик Протопопов: дело Кривенко принимает скверный оборот: выплыло его участие в "Народной воле", и его будут судить". Итак, издателю солидного либерального журнала "Вестник Европы" M. M. Стасюлевичу приблизительно в конце марта стало известно, что во время следствия по делу Кривенко открылось участие публициста "Отечественных записок" в подпольной революционной организации "Народная воля". Вряд ли можно сомневаться в том, что сведения о ходе следствия над Кривенко дошли и до Салтыкова.

    1М. А. Протопопов не принадлежал к числу главных сотрудников "Отечественных записок", но печатался в журнале довольно часто.

    "Народной воли" к руководству революционной организацией, и в результате остатки подполья оказались разгромленными.

    В декабре 1883 года Петербург потрясло страшное, кровавое убийство главного инспектора секретной полиции, жандармского подполковника Судейкина. При этом называлось имя Дегаева, на квартире которого Судейкин был убит. Дела плохи, а после убийства Судейкина пойдут еще хуже. "У нас всегда так: кто ни напакости - первым делом на литературу валят. И в особенности на "Отечественные записки" (писал Салтыков 20 декабря Елисееву). Чувствовал Михаил Евграфович, какая грозная опасность все больше и больше нависала над его детищем, над его истинной болезнью - журналом  1.

    1Салтыков, однако, вряд ли мог знать, что Кривенко вменялись в вину не только его личные связи с "Народной волей", но и сношения с подпольем именно "по поручению редакции "Отечественных записок". Таких поручений от редакции журнала Кривенко, разумеется, не получал.

    Все сплеталось в какой-то фантастический клубок. Вспомнилась отвратительная провокация Судейкина - распространенная им еще в конце 1882 года преимущественно в студенческой среде гектографированная прокламация с призывом примкнуть к тайному антитеррористическому обществу. Участникам революционного движения, в случае отказа от их деятельности и присоединения к "антитеррористам", гарантировалась свобода "двумя способами: или получением полной амнистии, которой общество надеется достигнуть через посредство своих связей, или безусловным доставлением как материальных, так и других средств для отъезда за границу". Тогда же откликнулся возмущенный Салтыков на эту аморальную акцию Судейкина. В глубоко законспирированной, иносказательной, "эзоповой" форме спародировал он текст судейкинской прокламации в XXIV главе "Современной идиллии". "Благонамеренные" герои этого сатирического романа получают письмо от Клуба взволнованных лоботрясов (так Салтыков назвал общество "антитеррористов") с прощением их уголовных деяний, ибо они прочно вступили на стезю благонамеренности. Тогда же, осенью 1882 года, писал Салтыков Анненкову: "До какой степени разврат проникает в русское общество - Вы можете судить из следующего факта. Между молодежью здешнею обоего пола ходит циркулярное приглашение некоего "Центрального общества борьбы против террористических учений". Циркуляром этим не показывается вреда террористических учений, а гораздо проще ставится дело: обещается известное обеспечение, прекращение преследований, возможность жить за границей и проч. И можно думать, что эта штука породит известный разлад и многих увлечет. Но как вам кажется эта попытка воспитать молодежь на шпионстве?" И в другом письме, Елисееву: "...задумана целая система воспитания общества в шпионстве. Можете себе представить, какое выйдет из этого поколение".

    Только глубочайшее общественное разложение, - был уверен Салтыков, - беспредельное отчаяние русской революционной молодежи от невозможности изменить ненавистные общественные и политические формы, распад народовольчества как теории и как организации, аморализм власти - только все это вместе взятое и могло породить таких злодеев, как Судейкин и Дегаев, могло создать почву для этой новой "бесовщины", современного изуверства. Это была бесовщина пострашнее той, что возникла некогда в "воспаленном уме" гениального провидца Достоевского, и бесовщина, действительно инспирированная "высшей полицией".

    комитета "Народной воли" Вере Фигнер, жившей тогда на нелегальном положении в Харькове. Главные деятели "Народной воли" или уже были казнены, или томились в тюрьмах, или эмигрировали. Заветная мечта честолюбивого Дегаева осуществилась: он проник к самому центру подпольной революционной организации. Но теперь, когда он стал агентом Судейкина, его непомерно возросшее честолюбие было направлено уже не на главенствующую роль в революционном подполье, а на использование этой роли в провокационных целях, на уничтожение подполья. В деле провокации, - вспоминает известная народоволка Л. Прибылева-Корба, - Дегаев "сделался правой рукой Судейкина. Они сблизились и подружились, как могут дружить лишь два злодея. Тогда-то выработали они совместно обширные планы захвата власти". Когда предательство Дегаева было раскрыто революционерами, тот отправился в Париж, где и "принес свое пресловутое покаяние. От парижских народовольцев Дегаев не скрыл ничего, вплоть до честолюбивых замыслов, которые развивались им совместно с Судейкиным. Глава русских шпионов <то есть Судейкин> при помощи провокаций и мнимых террористических актов, которые вовремя открываются и блестящим образом устраняются, намеревался стать министром внутренних дел; Дегаеву же обещал за это место товарища министра. На этом мечтания сообщников не останавливались. Посредством систематических запугиваний дельцы надеялись фактически устранить от власти самого императора и править Россией по своему усмотрению".

    Конечно, все подробности судейкинско-дегаевских провокаций стали известны позже. Однако несомненно, что суть этого смрадного "дела" дошла до Салтыкова.

    И вот, с одной стороны, молодежь, "мальчишки", страстным защитником которых Салтыков был всегда, с шестидесятых годов, "мальчишки", очертя голову бросившиеся теперь в героическую, но безнадежную, заведомо обреченную борьбу с властью. С другой же - общество, "пестрящее", склонное к предательству, неспособное к плодотворному жизнестроительству, и власть, погрязшая в трясине аморализма, допускающая в свою среду - в безудержной панике - растленных судейкиных. Все это удручало и мучило неимоверно, лишало надежды, подрывало веру в какие-либо "исторические утешения". Или в самом деле "история прекратила течение свое"?

    Мучила и болезнь, болезнь, как понял теперь, - неизлечимая, съедавшая все силы, превращавшая в старика. Однажды, когда Михаил Евграфович был еще совсем молодым, Николай Степанович Курочкин, поэт и врач, тщательно прослушал его и нашел такой порок сердца, от которого давно бы умер всякий обыкновенный смертный. А Салтыков не только живет, но и работает так, что молодые сотрудники "Отечественных записок" не могут за ним угнаться: горы собственных и чужих рукописей, бесконечные листы корректур загромождают его стол. Курочкин видел в такой необыкновенной жизнеспособности и жизнестойкости особенность очень талантливых людей. Ну что же. это, наверное, так и есть. Стоит только прибавить, что истинная талантливость и проявляет себя в первую очередь в огромном трудолюбии, в работе. Именно напряженный титанический труд, постоянная, непрерывная работа, на обилие которой так часто жаловался Салтыков, только она одна и спасала, только она еще много лет поддерживала действительно угасавшие силы слабого здоровьем, но сильного духом человека.

    Все же кажутся странными очень нередкие уже в это время жалобы Салтыкова на старческий упадок сил. В январе 1884 года ему исполнилось пятьдесят восемь лот. Неужели это старость?! Но давно уже чувствовал он себя стариком, угнетаемым болезнями, и двумя главными - мытарствами "Отечественных записок" и судьбой мучительно любимых детей. Вот Достоевский - и когда еще! - назвал его "сатирическим старцем". (Воистину сатирик, кажется, и не может быть молодым, а уж представляется он нашему воображению желчным и раздражительным старцем, брюзжащим и всем недовольным, над всем насмехающимся.) Прочитал Салтыков эту ехидную заметку Достоевского о сатирическом старце  1"Тема сатир Щедрина - это спрятавшийся где-то квартальный, который его подслушивает и на него доносит: а г-ну Щедрину от этого жить нельзя". Правда, правда, Федор Михайлович, только добавить нужно: опасаюсь я, сатирический старец, того квартального, что во всех людях российских засел, внутри. Вот какого квартального я опасаюсь... Не "гороховое пальто" страшно, а "спектр" его! (На эту тему "Современная идиллия" написана.) О жестокий гений, провозглашавший sursum corda  2, что сказал бы ты, увидев, как топчутся в грязь великие идеалы, как "синдром квартального" - болезнь предательства и травли - поражает массы "пестрящих" средних людей.

    1 Вспомним, что и сам Достоевский умер, не доживши до шестидесяти лет.

    2 "Вознесем сердца наши", или, как мог бы перевести это выражение из Библии Салтыков, часто повторявший его, - обратим нашу мысль и наше чувство к сфере "предведений" и "предчувствий", великих неумирающих идеалов.

    Этот "квартальный" становился все большей угрозой, принимал самые невероятные формы и лики, "пестрил" и предательствовал, требовал какого-то "дела", вопиял против "мечтаний" и "предведений", против ненавистного, хотя и непонятного "сицилизма".

    "прообразовало", предсказало судьбу "Отечественных записок" и его, сатирика, собственную судьбу за прошедшие полтора года. Вместо полуразбитого параличом старого барича, филолога и археолога Павла Петровича Вяземского (сына поэта) начальником Главного управления по делам печати стал единомышленник Д. Толстого и Каткова Евгений Михайлович Феоктистов: "Это может дать вам меру, что ожидает нас в будущем" (писал Салтыков Елисееву). "Мера" была весьма впечатляющая, и никаких сомнений в "мерах" против его журнала у Салтыкова уже не оставалось. И такие "меры" не замедлили.

    "Отечественных записок" прочитал цензор Лебедев, и его заключение, несомненно, соответствовало желаниям нового начальника: Салтыков, дескать, в очередных главах "Современной идиллии" (XXII-XXIV) колеблет авторитет власти. Если до сих пор цензоры полагали, что Салтыков писал сатиру на общество и осмеливался касаться лишь частных злоупотреблений, а не самой власти, то теперь он предает осмеянию "не пороки общества, не злоупотребления отдельных правительственных лиц, а подводит под бич сатиры высшие государственные органы, как политические суды, и действия правительства против политических преступников, стараясь и то и другое представить читателю в смешном и презренном виде и тем самым дискредитировать правительство в глазах общества". Феоктистов, естественно, с таким заключением согласился, да оно, по правде говоря, вполне соответствовало истине: сатира Салтыкова была беспощадна и откровенна. В смешном и презренном виде предстала в сатирическом романе Салтыкова вся эта фантасмагорическая чехарда сменяющих друг друга правительственных курсов, сведенная на уровень доморощенной политики полицейского квартала, споспешествуемой благонамеренными вывертами торжествующих или трусливых "идеологов". Не забыл Салтыков и о трагическом фоне смешного и презренного поведения властей - гибели милых его сердцу и столь глубоко заблуждающихся "мальчишек", гибели на эшафоте, в тюрьме, в ссылках, нравственной гибели в сетях растленных "антитеррористов".

    Можно представить себе, с каким чувством были прочитаны эти страницы "Современной идиллии" теми, в кого были направлены сатирические стрелы: ведь от такого смеха никуда не скроешься, ведь такой смех - насмешка, издевательство, сарказм - это всего страшнее!

    В январе 1883 года последовало так называемое "второе предостережение", объявленное распоряжением министра внутренних дел Д. А. Толстого. Журнал "Отечественные записки", - говорилось в этом "распоряжении" - своеобразном продукте канцелярского творчества, - "обнаруживает вредное направление, предавая осмеянию и стараясь выставить в ненавистном свете существующий общественный, гражданский и экономический строй как у нас, так и в других европейских государствах, что наряду с этим не скрывает он своих симпатий к крайним социалистическим доктринам и что между прочим в книжке его за январь текущего года помещена статья за подписью Н. Николадзе, содержащая восхваление одного из французских коммунаров..." Не решился все-таки Дмитрий Толстой назвать без обиняков своего бывшего лицейского однокашника! То ли это были остатки старого лицейского "товарищества", то ли испугался "помпадур борьбы" того широкого общественного сочувствия, которым непререкаемо пользовался салтыковский журнал. Но понимал Салтыков, что дело совсем не в Николадзе, а в нем, "сатирическом старце", в его страшном смехе. Не ясно ли, что Николадзе тут в самом деле только "между прочим", а предает осмеянию существующий общественный, гражданский и экономический строй (!), и не только в России, но и в Европе (!!!), именно он, Щедрин, с его "грозным авторитетом", как выразился какой-то критик. Уж министру-то внутренних дел надлежало знать, что будто бы восхваляемый в "Отечественных записках" "один из французских коммунаров", то есть Анри Рошфор, давно уже выцвел и от его "коммунарства" и следов не осталось. Но уж чем особенно были напуганы власти, так это "симпатиями" "Отечественных записок" к "крайним социалистическим доктринам" (правда, министр не потрудился объяснить, какие из социалистических доктрин он относит к "крайним").

    Чтобы не дразнить цензуру, пришлось, однако, из следующей, февральской книжки вырезать три уже напечатанные сказки - "Самоотверженный заяц", "Бедный волк", "Премудрый пискарь". Но и власть тоже политиканствовала и "пестрила". Стоило драматургу Александру Николаевичу Островскому походатайствовать перед своим братом - министром государственных имуществ Михаилом Островским - и названные сказки преблагополучно появились в январской книжке журнала уже за этот, 1884 год. Великое дело - иметь брата-министра! Как-то жить при такой оказии в Российском государстве спокойнее. Ну, не галиматья ли все это, не глупость, которая, не знаешь, погубит ли нас, или спасет?

    "Добродетели и пороки", "Медведь на воеводстве" ("Топтыгин I"), "Обманщик-газетчик и легковерный читатель", "Вяленая вобла". И это в то время, когда уже набирались в типографии еще четыре сказки для мартовской книжки (и их пришлось спрятать в стол - до лучших времен) - "Медведь на воеводстве" ("Топтыгин II", "Топтыгин III"), "Орел-меценат" и "Карась-идеалист". Львов и орлов теперь касаться запрещается, опасная, видите ли, аллегория: хотя животные, а все-таки цари... "Выходит, что если б теперь Крылов писал свои басни, то редкую из них не заподозрили бы".

    Что же в таких горестных обстоятельствах предстояло делать литературе и ему - "кровному" писателю и "кровному" редактору передового журнала (и больше все же писателю, чем редактору)?

    После столь недвусмысленных политических обвинений в адрес "Отечественных записок", а еще больше - в его собственный адрес, что содержались в "распоряжении" Д. Толстого (кроме газет, оно было напечатано и в февральской, за 1883 год, книжке "Отечественных записок"), Салтыков все чаще стал думать о читателе, о его отношении к читаемому, о его ответственности перед той литературой, которая может назваться убежденной, литературой ищущей и сознающей свою ответственность.

    Поймет ли читатель, даже постоянный читатель "Отечественных записок", истинный смысл инсинуаций, исходящих от власть имеющих, останется ли верным своему журналу или поддастся всеобщему испугу, всеобщей панике и убоится, по внушению свыше, грозных потрясателей "основ" - "революционной партии, свившей гнездо на Литейной", то есть в редакции "Отечественных записок"? Не симптом ли читательского отступничества - падение подписки на "Отечественные записки" с начала 1883 года?

    "Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить", - писал Салтыков, публикуя последние главы "Современной идиллии" в майской книжке "Отечественных записок" за 1883 год. "Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающей публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренне убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль". За этим спокойным тоном констатации скрыл Салтыков всю горечь, всю боль - горечь и боль собственного бессилия, вынужденного молчания. Всю жизнь говорил заикаясь, а теперь приходится и вовсе в рот воды набрать.

    "уличными" (в меру понимания "улицы" - толпы) писаками - в меру читательских потребностей и читательского разумения. А в сущности говоря, ведь именно они, эти писаки и писателишки и суть истинные потрясатели самых основ человеческого общежития, той общественной и нравственной гармонии, о которой с юных лет мечтал Салтыков.

    Логика паскудного самосохранения приводит героев "Современной идиллии" в объятия "известного мецената и мануфактур-советника" купца Кубышкина, делает их сотрудниками "собственной кубышкинской литературно-политической" газеты "Словесное удобрение" - органа той новой всеядной и падкой на сенсации читательской массы, которая, теперь народившись, приобретает все большую силу - органа "улицы". Газета Кубышкина - поистине "уличная" газета. Сначала ее покупают только кухарки, идучи на рынок (газета выходила часом ранее прочих), потом же она приобретает популярность в среде лакеев, дворников, наконец - кабатчиков (Разуваевых и других, им подобных). Но вот "Словесное удобрение" проникло в мир бюрократии и - о, вожделенный миг! - попало наконец в изящные ручки графини Федоровой, рожденной княжны Григорьевой. Для этой - социально аморфной, политически неграмотной, нравственно шаткой (да еще в условиях общественного кризиса), пестрой, многоликой, стихийной массы - массы в значительной степени новых читателей, впервые взявших в руки печатный лист, и литература нужна совсем иная, не требующая умственных усилий, беззаботная относительно убеждений, потакающая безмыслию и легкомыслию. Потребности такой массы лучше, прямее всего удовлетворяет литература безответственная и бессмысленная ("по Сеньке и шапка"). Вожделения "улицы" кубышкинское "Словесное удобрение" формулирует без обиняков: "Дело совсем не в поимке так называемых упразднителей общества, которые, как ни опасны, но представляют, в сущности, лишь слепое орудие в руках ловких людей, а в том, чтобы самую мысль, мысль, мысль человеческую окончательно упразднить. Покуда это не сделано - ничего не сделано; ибо в ней, в ней, в этой развращающей мысли, в ее подстрекательствах заключается источник всех угроз". Так ответил Салтыков на обвинения, предъявленные ему, пародировав в этой статье "Словесного удобрения" "Распоряжение министра внутренних дел", родившееся в недрах высшей бюрократии, но самым непосредственным образом выразившее всю, если можно так сказать, идеологию "улицы".

    Героев "Современной идиллии" в финале охватывает, заставляет опомниться "тоска проснувшегося Стыда". Что же это такое - проснувшийся Стыд? В конечном счете - это внезапно, даже болезненно наступившее пробуждение к истине, возвращение на стезю правды: с глаз падает темная завеса, скрывавшая истинный смысл жизни, слепой прозревает. В таком прозрении - залог возрождения. Но не растворяется ли эта бесплодная тоска Стыда в мельтешении повседневных мелочей, в самосохранении, уже заразившем целые массы, в травле, которой подвергает "улица" каждого, кто осмелится напомнить о Стыде и Совести? Горькими словами заканчивает Салтыков "Современную идиллию": "Говорят, что Стыд очищает людей, - и я охотно этому верю. Но когда мне говорят, что действие Стыда захватывает далеко, что Стыд воспитывает и побеждает. - я оглядываюсь кругом, припоминаю те изолированные призывы Стыда, которые от времени до времени прорывались среди масс Бесстыжества, а затем все-таки канули в вечность... и уклоняюсь от ответа".

    Но неужели же и на самом деле придется замолчать? И уклоняться от ответов - не потому, что не можешь их дать, а потому, что и ты подвержен если не инстинкту самосохранения, то желанию охранить свое детище, свое дело от цензурных невзгод? И вообще есть ли какая-нибудь возможность издавать журнал, обремененный двумя предостережениями, за которыми невдолге может последовать и третье (то есть гибель)?

    А тут еще появились слухи о высылке Салтыкова из Петербурга - то ли в Тифлис, то ли в Пермскую губернию. Кто-то даже видел его в Одессе по пути в Тифлис, и газеты не замедлили протрубить об этом, хотя он из своей квартиры на Литейной - ни шагу. "Ходят бабы по улицам и восклицают. Может быть, и накличут": vox Populi - vox Dei. Пришлось во избежание недоразумений послать в редакцию газеты "Новости" язвительное опровержение: "Прочитав в сегодняшнем N "Новостей", что я проехал через Одессу в Тифлис, считаю нелишним уведомить почтеннейшую редакцию, что я из Петербурга не выезжал и в Тифлис ехать не намеревался".

    где можно, если захочется, и прилечь, и расположиться у письменного стола, где можно работать. Они (то есть жена и дети) "кувыркаются", а я чувствую себя отвратительно, - несносно, и, главное, судьба "Отечественных записок" тревожит беспрестанно. Не дает покоя, сверлит мысль о том, как же теперь писать, чтобы не погубить журнал. "В другое время, даже неблагоприятное, - писал в августе из Баден-Бадена Елисееву, - я был бы готов переждать и приняться за что-нибудь бытовое (вроде Головлевых), а теперь не могу. Не то чтобы у меня матерьялов не было (давно уж я задумал)". Давно уж роились в воображении, наполнялись плотью и кровью образы далекого деревенского детства: память хранила массу матерьяла. "...Но досадно. Вот, скажут, заставили-таки мы его. Поэтому я решился писать вещи явно глупые... Но можно ли это делать продолжительное время - не знаю".

    Глава 1: 1 2 3
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3
    Глава 4: 1 2 3 4 5
    1 2 3 4 5
    Глава 6: 1 2 3 4
    Глава 7: 1 2 3 4 5
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6
    1 2 3 4
    1 2 3
    Заключение
    Основные даты
    Краткая библиография
    Раздел сайта: